Серебро Петр Викторович Вегин Кроме новых стихов, в книгу вошли стихотворения и поэмы из предыдущих сборников — «Созвездие Отца и Матери», «Вальс деревенской луны», «Над крышами». «Лет лебединый», «Зимняя почта». Петр Викторович Вегин Серебро Стихотворения и поэмы I Отцовство Усыновите журавля, удочерите озерцо. Чиста, как девочка, земля. Сумейте стать ее отцом. Нельзя жить вечно в облаках. Поймем, узнав судьбу в лицо: нельзя всю жизнь быть в сыновьях, когда-то надо быть отцом! Защиты ищут дерева от надругательств и обид… Да сбудутся твои права, отцовство-щит! А над вечернею водой, как памятник живой — стоят березы, полнясь чистотой в неволю угнанных девчат… Крепки, как сыновья, холмы. Ход времени необратим: не нас земля растит, а мы за веком век ее растим. Да посетит отцовство вас, чтоб в полной мере наконец открылась корневая связь в словах —            отечество, отец… 1983 Ожидание I Звездная точка,               крестик мерцающий,                              знак сложенья прожигая пространство, сын, которого нет, вьется в ночи над нами,                          ища воплощенья, требуя своего появленья на белый свет. Он выбрал нас. На это у него, наверно, свои причины. Мне кажется —                    дело в твоей красоте. Я слышу шепот его,                         в ночи различимый: «Пустите меня на Землю. Я устал жить на звезде». Какое дать ему имя —                              будущему пришельцу? Сотворение мира начинается снова с нуля. Пусть на одну душу                                звезда раскошелится, чтоб на одну душу  стала богаче Земля! 2 В поле зреет рожь. В речке ходит линь. В тебе зреет дочь или, может, сын. Черноглаза ночь. Серебро рябин. Тебе снится дочь, а мне снится сын. Материнства мощь и отцовства чин… Я согласен — дочь! Ты согласна — сын! Разногласья прочь! Их объединим: Василиса — дочь и Василий — сын. Но опять невмочь от твоих кручин: — Дочь и еще дочь… Помоги мне, сын! 3 Твои волосы пахнут                    лесными цветами, а губы твои — медуница, нанижи на травинку                    себе ожерелье из ягоды и росы. Высвистывает синица,                         что ты — темница, в которой томится  дочь или сын. Земля-землица,           вода-водица,                           заря-зарница, вы всё умеете,                    и не имеет ваша волшба границ. После того                   как он покинет святую темницу, пусть на земле не будет больше темниц. И пусть будет свобода —                         простая, как рожь с васильками. Мы дадим ему родину,                      где песен — невперечет. И пускай он увидит                                 своими глазами, как в ночь на Ивана Купалу папоротник цветет… 4 Разное судачат                  люди разные… Будь я проклят, если ты не будешь счастлива! Доживем до своего праздника. Будем жить как — это дело частное. Ходишь,           материнством наливаешься. За душою ни гроша, зато душа не вымерзла. И дотрагиваешься                       левой варежкой смысла, замысла моего, вымысла. Ты уже мне родила                          и лес, и озеро, облака, дорогу и печалью даль сладимую, яблоки ты родила,                  колосья. Пусть звонят колокола Владимира! Дай еще мне дочь                        иль сына ясным-ясного. Или зря я словом коробейничал? Будь я проклят, ежели не будут счастливы женщина моя,              мое дитя,                    мое отечество! 5 Прахом пойди, прежнее! И права не предъявляй… Здравствуй, мой сын —                                свеже- выпеченный каравай! Горести — пламенем гордости начисто все сжег. Здравствуй, мой сын —                                 остро выструганный божок! Здравствуй, из глины красной новехонький кувшин, не для вина и лекарства —                                  для души! Вот оно — освобожденье! Сгиньте, дурные сны! Здравствуй,                мое отраженье в ясном зерцале жены! Как хороша рябины  раскаленная кисть… На тебе, жизнь, сына! На тебе, сыне, жизнь! 6 Ждали снега —  выпал дождь. Ждали сына —  вышла дочь. Хочешь правды? На, вкуси — в дочку спрятался сын! Долгой почтой из глубин в дочке — точно! — будет сын. Будет синим жизни луг. Дважды сыном будет внук! 7 Будущее умещается в метр мягкой фланели. У него — пара глаз, две руки и все остальное — как у людей. Будущее будет! Оно еще маленькое, но уже — есть. Держу на руках будущее, наполняюсь его пульсацией, воздухом нашего времени прикармливаю его. Будущее, будь во что бы то ни стало! У человечества один выход — дети. И, как формы для отливки будущего, мерцают матери в окнах родильных домов. 8 Год Кабана. И снег крупнее желудей… Безумен суток бег. Качаю колыбель. Как жернова на мель нице, кряхтят века… Качаю колыбель. Мы — люди, не мука Тяжел и страшен груз пиратских кораблей… А чем я защищусь? — качаю колыбель. За стенкою живет печальный менестрель. Жаль, ночью не поет… Качаю колыбель. Хоть за окном зима, но робкая форель в лесном ручье жива. Качаю колыбель. Земная ось хрупка, но тем она цельней, что я на ней пока- чиваю колыбель. Все менее пробел меж ними. Не моргай —  земля и колыбель в одно слились. Качай! Качаю колыбель — дитя и всех людей, людей и всех детей. Качаю колыбель. 9 Дочка пахнет жаворонком. Рождена зимою, да назло заморозкам дочка пахнет жаворонком, клейкою листвою. Как на вербе-дереве распускались почки, а на вечном дереве — сыновья да дочки. Стану лицом к северу, чтоб судьбу задобрить. Дерево ты, дерево, возьми меня в садовники! Чтоб крепчала, дерево, не боялась ветра моя дочка — веточка с яблоком бессмертья. Дерево могучее, из породы вечных, самое плакучее — древо Человечества… Когда судьи страшные нож приставят к горлышку: — Ты на что растрачивал силушку да волюшку? Я скажу: — Окучивал дерево редчайшее, может, и плакучее, но неувядающее… 1982–1983 Нет времени Везде проблемы —                  что в Москве, что в Йемене, торопятся народы:  нету времени. С деньгами лучше.                   И, свернувши руки кренделем, сказал художник: — Ни копейки времени! Не думай, друг,                 о Нобелевской премии — валютой платят. Если б временем… Нет времени на дружбу —                          есть на выпивку, и мастерам перечат кустари. А если Время наизнанку вывернуть —  вдруг нету времени                     у Времени внутри? Кончается — как бы литраж бензиновый. У века — тоже свой метраж. Дел на три жизни.                    Сутки не резиновые. Кто выиграл, кто проиграл — в тираж… Как жмет в плечах пальто —                         так и по Гринвичу. Сыграть «ва банк» иль в «Спортлото»? Один лишь плюс —                        что времени нет скрытничать: так откровенно не жили давно. Пьем времени расплавленное олово, а по ночам часы на площадях —  как бунтарей                             отрубленные головы с запекшейся цифирью на усах. Неумолима гильотина времени. Я есть один из всех приговоренных к ней. С одною просьбой опускаюсь на колени: — Дай только время                      вырастить детей! 1983 Чувство вины Положи голову на мое плечо. Две души обнимутся — две тишины. Мы не виноваты с тобой ни в чем. Отчего ж захлестывает чувство вины? Отчего так бешено колотится пульс? А может, доказательства и не нужны,  что не пять у человека,                                а шесть чувств.   И, наверно, первое — чувство вины. Кого больше любишь — перед тем, как температура, оно растет, обжигая душу.                  Но бюллетень самый добрый доктор не дает. Простите меня, дочери, не знаю за что. За это же прощенья прошу у страны. Только залюбуюсь вашей красотой— сразу охватывает чувство вины. Глядя в очи добрые, обращусь к жене, глядя в очи строгие, обращусь к стране: что-то я не сделал на земле, подскажите мне, подскажите мне! Суховей над пашней — я виноват. Кривда в правду ряжена — я виноват. Смерти реактивные над землей кружат - я виноват, я виноват… Чем это чувство — не знаю — искупить, и сколько на это потратится годков? Я не могу вас не любить. Но будет ли радостью эта любовь? Я дожить хотел бы до ясной седины, крепчая в убежденье,                    что меж людьми огненное это чувство вины пропорционально чувству любви… 1983 "Разве можно выспаться"… Разве можно выспаться,                          когда дочь не спит? Скажи, моя радость, что болит? Разве можно выспаться,                      когда ты не спишь? Скажи, моя любимая, о чем грустишь? Разве можно выспаться, когда мир не спит? Ночники заветные — Москва и Париж… Ты скажи, пожалуйста, что болит? Ты скажи-пожалуйся: о чем грустишь? 1983 Августовская ночь Лишь яблоко стукнет о землю и вновь немота. В природе стоит, бронзовея, ее молчаливое «Да». И, в слезы одетую душу распахивая, как врата, ты слушаешь,                       слушаешь,                                     слушаешь в себе бесконечное «Да…». 1982 Созревает рябина Рябина уже созревает, тяжелые гроздья качая, и эта пора совпадает с твоим незнакомым началом. И опыт, накопленный раньше, уже не годится отныне — он опыт, но опыт вчерашней любви и рябины. Мы трудно с тобой начинаем, не рвется у нас, где тонко, и зреющего качаем рябинового ребенка. Нарвем этих ягод, согреем ладони,             пусть терпкость связала нам губы — в рябине окрепнет нас мучающее начало. Куда столько мы наломали? Горчило б, да не огорчало единое между нами венчающее начало… 1982 Запомни меня Запомни —          земля перед снегом сладка и печальна, и веет прощаньем от брошенного жилья. Что в небе глубоком                               вчера прокричала осенняя птица? —                        «Запомни меня…» Что лось протрубил, продираясь сквозь пущу, и что там аукают егеря, то в паре озер,                       словно в паре наушников,  откликнется ясно —                    «Запомни меня…». Светло на душе — как грехи отпустили, неведомо кто, но простил не виня. И город, в котором мы трудно любили, нам крышами машет —                        «Запомни меня!». Послушай, послушай —                   словарь листопада людским словарям — прямая родня. Летят в нашу память,                       кричат в нашу память и листья, и люди —                      «Запомни меня!» Мы временны все, но неповторимы, свои имена — на все времена. Сыграем себя, мы актеры без грима. И Гамлета голос:                     «Запомни меня!». Запомни чем сможешь —                        душой или сердцем, смеясь на бегу иль предсмертно хрипя. Соседство по веку — тесней, чем соседство по дому.                   Я крепко запомнил тебя. Я многое видел: объятья и корчи. Есть в золоте — порча и свет — в серебре. Но лучшее — это глядеть в твои очи, забыв обо всем и о себе… 1982 Соловьи серебряного бора Поедем слушать соловьев в Серебряном бору, где никакого серебра нет, кроме соловьиной трели. Нет для природы никого, кто был бы ей не ко двору в конце столетия, верней — в конце недели. Забудем срочные дела, заботы и хандру. Работа соловья чиста, невидима и одинока. Мы собрались не на пиру, жизнь не похожа на игру, но если свищет соловей, то в жизни нету эпилога. Как грешники пред алтарем, мы перед певчим соловьем. Его серебряным шитьем расшита тишина, как шуба. Давай рискнем, давай дерзнем  и в жизни дыры все зашьем его иглой серебряной, бесшумной. Темнеет на Москве-реке. На соловьином сквозняке проветрим душу, чтоб утихла боль глухая. Душа с душой, рука в руке, вернемся в город налегке, язык людей           с трудом припоминая… 1983 Талисман Гренадеры, гусары, поэты… У красавиц — слезинки в глазах. Талисманы и амулеты, упасите любимых в боях. С поцелуем щепотку соли пальцы в чистый батист завернули. Это, милый, тебе от боли. Это, родный, тебе от пули. Эта ладанка расписная упасет тебя от стрелы… Были ото всего талисманы, только не от любви. Гренадеры, гусары, поэты, что там подле вас короли… Но, заветные амулеты, что ж вы стольких не сберегли? И наводчицею, лазутчицей шла судьба по родным адресам… Почему же со мной неразлучен твой, родимая, талисман? Сядь со мной, обними колени. Посмотри —                  сколько звездных лет спит Земля на груди Вселенной — удивительный амулет… 1083 «Беспомощен перед несчастьем…»  Беспомощен перед несчастьем, на улицу из мастерской выходит,                беззвучно взывая к участью, художник немолодой. Он жизнью          и мятый, и тертый, но горек художника вид, когда наподобие черта беда на закорках сидит. Он кажется встречным аскетом. Вечерний, рабочий народ по улицам и проспектам, его обтекая, идет. Он знает, что зелье хмельное от горестей мелких спасет. Да только с большою бедою  идут не в кабак, а в народ, с которым розниться путями преступно. Тебя на ходу легко задевают локтями — откалывают беду. Он чувствует интуитивно, что, встречным благодаря, уже полегчало,                   уже откатило, что горбиться рано и зря. И медленно все подытожив, он остолбенеет на миг: не зря, видно, слово художник созвучно со словом должник. И может такое случиться — однажды в тревожную ночь народ в его дверь постучится и молча попросит помочь… 1983 "Я в долг беру слова у языка родного"… Я в долг беру слова у языка родного — я отдаю слова. Мне дали тело в долг.                          Возможно, с опозданьем, но я когда-нибудь верну и этот долг. И только ты дана не в долг и не на время, любимая моя с глазами тишины. Мы спишем все, что нам должны снега, сирени, друг другу только мы                  должны, должны, должны… 1982 Ночное окно Благословенно будь, окно, которое не гаснет за полночь, заботой поздней зажжено, бессонницею — все равно ничем ему нельзя помочь, и есть одно — шептать, как заповедь: благословенно будь, окно. Как думать хочется, что там искусство свои тайны сказывает на радость нашим временам. А может, возле плитки газовой одна из популярных драм, где муж с женой, как птицы в клетке, сидят на шатких табуретках,  и шаток мир, и силы нет, и лишь един над ними свет. Какое дивное кино: горит зеленое окно и мать дитя, качая, носит. Благословенно будь, окно, что в день — светло, как в ночь — цветно. Того ж, кто камень в тебя бросит, пусть перекосит! Окно — роман, окно — проект, окно — чертеж, окно — подрамник… Ты — драгоценнейший подарок, ночной проспект! Ночами чувствуешь, как мир трещит по швам от нервотрепок. В нем было бы немало дыр, но словно светлые заклепки — окно,      окно,           окно,                 окно… Днем это видеть не дано. 1982 "Требуйте от поэта"… Требуйте от поэта,                     что невозможно от Требника! Будущего времени космический агент — бесприютный на земле Велимир Хлебников — ставил главный свой эксперимент. На степном полустанке,                      где ни печки-лавочки, от ледяного ветра индевела полынь, замерзала женщина, и Хлебников из наволочки доставал рукописи — превращал в теплынь. Рукописи, в которых — завтрашнего гены, чудо Слова русского, которое бог. Обогрейте женщину,                            если вы — гений, подожгите рукописи у ее ног! Отогрейте на снегу белую лебедку, запалите рукописи, сметав в стог. Если не спасет ее и ее ребенка, то какое ж, к черту, ваше Слово — бог? Наволочка, в которой вместо подушки — пламенные черновики, вот что такое Поэзия.                               Чтоб не мерзли души, да будут огню наши строки легки! Испытаем, братия, стихи наши без трусости. Вечный огонь беспощаден и свят! Хорошо горят гениальные рукописи. Плохие рукописи не горят. 1982 Душа Ни в чем не меняясь снаружи, в ночной листопадной глуши проснуться и вдруг обнаружить исчезновенье души. Как невыносимо и сложно сознаньем понять, что душа из тела и через окошко неслышнее кошки ушла. Ты думаешь — все тебе можно и время тебе нипочем, душа — полуночная кошка, промокшая под дождем?! Бродяга, исчадие ада, отбитая трижды, куда еще тебе, дурочка, надо  в твои-то года? Душа, что за странные шутки?  Не вляпайся в новую грязь!.. Явилась она через сутки и так отвечала, светясь: «Природою данное тело с твоей недурною башкой не сделают доброго дела, коль будут в разладе с душой. Допустим, я драная кошка. Ругая меня и кляня, как все же бездарно и пошло ты выглядишь без меня. А я себя не представляю без женщины, с чьею душой мы, светом сливаясь, стояли как будто свеча со свечой. Прошу вас и повелеваю обняться и жить не греша…» И, тело огнем заполняя, вернулась на место душа. Царапается жестоко, ну просто хоть не дыши. И все мои черные строки — царапины этой души. 1982 Восточный базар Продавец роз                 на всю выручку                             накупает хлеба. Мукомол накупает роз. А над головой —                      непродающееся небо,  в нем дырочки от звезд, а может, и от слез. Жизнь так и движется —                             меж хлебом и розами, и прекрасней этого, наверно, не суметь. Продашь хлеб — купишь розы. А продашь родину, а продашь родину —                      купишь смерть. 1983 Ночью Ясно и чисто во мне — словно сижу под смоковницей. Дети растут во сне, взрослые —            в бессонницу… 1983 "Что хочет и не умеет сказать"… Алексею Пьянову Что хочет и не умеет сказать береза, в чем жаждет и не решается покаяться человек, все говорит великая русская проза — это ее призванием было, будет вовек. Что ищет душа человека, напарываясь на стрессы, чего не может увидеть дальнозоркий звездочет, находит и открывает отечественная поэзия. Великая проза эпиграфы из нее берет. 1983 "Дороги, которые нас выбирают"… Дороги, которые нас выбирают, Алеша, прекраснее тех,                 по которым и мы могли бы пойти. Сильно прнтяженье земли, но сильней — гравитация прошлого: влияет на все наши чувства — их больше пяти. Как сказано точно:                      судьба и на печке отыщет. Да сбудется все, что нам суждено! И страшно, Алеша, и сладко, дружище, что Будущим нынешнее определено… 1983 Памяти болгарского поэта Андрея Германова Андрей, такие ягоды у нас, что бабушкиным можно гребешком вычесывать из трав и — про запас. Вставай, Андрей, по ягоды пойдем. Особенно в окопах — поросли окопы земляникой молодой. Ей кланяются люди до земли. Поклон тому, кто этой стал землей. Как сделать жизнь                             пристанищем любви? Примет прекрасного все больше с каждым днем. Сильнее пулеметов — соловьи. Андрей, вставай, и по стихи пойдем. По ягоды и по стихи, Андрей, по речкам вброд, по пыльным перепутьям, не под землей, а по земле — скорей вставай, Андрей, ты страшно перепутал. Мерцают нестинарские костры. Вспять не течет Дунай под Измаилом… Две наших родины,                            как две родных сестры, устали плакать                      над твоей могилой… 1982 "Во мне умирает прозаик"… Во мне умирает прозаик, увидевший белый свет пронзительными глазами — как не увидел поэт. Паденья и взлеты эпохи, страстей и ошибок замес, кто дьяволы и кто боги — увидел он без завес. Но душу его пронзает судьбы беспощадный стилет… Во мне умирает прозаик. Его отпевает поэт. 1981 Проводница Нелегок труд проводника — зимой посредством кипятка оттаивать клозет и краны. Три мужика-боровика всю ночь валяют дурака и дуют водку, басурманы. Земля мала, да велика — от городка до городка, от Сахалина до Урала… Ни сына нет, ни сундука, найти хотела мужика, да, видно, долго выбирала. «И я б могла в столице жить, одежды модные носить. — Она задумчиво закурит. — Но так сложилась жизнь моя, что вся страна — моя семья, и камчадалы, и якуты…» Крепка заварка для чайка, и жизнь невыпито-крепка. Мы все в ней — действующие лица. Дай бог, чтоб мог сказать и я, что вся страна — семья моя, как это мыслит проводница. Она проводит нас: «Пока! Не отлежи себе бока. На полке жестко — в жизни жестче». И светится издалека ее точеная рука, сжимая желтенький флажочек… 1982 Ремонт Проколов колесо,                   вы спешите с утра в мастерскую, где, изощряясь в остротах, молодые вихрастые мастера скажут вам:                  «Осторожно на поворотах!» Я люблю мастерство человеческих рук, работяг трудовую мирность. Не беда, если вдруг                   надломился каблук. Нy а если душа надломилась — сдайте душу в ремонт,                           если в ней дыра, в мастерскую поэзии,                 боль не утаивая, там работают волшебные мастера — Пушкин, Хлебников, Есенин, Цветаева… 1983 Хирург Белоснежнее ангельских риз каждый день на хирурге халаты.  Выпрямляя горбатую жизнь, сам хирург стал горбатым. Горб его —             как рюкзак за спиной, под завязку набитый уродством… Распрямленною красотой хирургия эта зовется. К нему очередь — лет на пять — многогорбая верблюдица. Нету времени выпрямлять всех, желающих распрямиться! А недавно одна пришла,  вся в слезах виноватых: «У меня горбата душа…»  Всполошила палаты. Я скажу о прогрессе страны: больше в будущем нету награды — все прекрасны                   и все стройны, лишь хирург                  и художник горбаты. 1981 Романс в честь бессонницы Бессонница моя — любовница моя, красавица моя, моя негодница, все модницы, от зависти горя, за красотой твоею не угонятся. Бессонница моя — работница моя,  кормилица моя, моя поилица, с чем я не совладал в теченье дня, с твоею помощью, бессонница, осилится. Забавница моя, потешница моя, нам по плечу, что не по крыльям птицам.    С тобой исколесил я все моря и полвселенной, а не только заграницу. Безбожница моя, беспутница моя, бессонница моя, ты — бесприданница. Ты — суд и подсудимому — скамья, за все дневное от тебя сполна достанется. Незримо мы обручены с тобой, а наши кольца золотые береза, бывшая когда-то молодой, незримо в кольца превращает годовые… 1981 "Повторяйте за мной"… Повторяйте за мной,                        как я повторял за старцем, покоряясь мудрости и почитая седины: «Пускай тебе мясо достанется,                               а мне кости останутся, воспитай, мастер, моего сына!» Воспитай, мастер, моего балбеса. Понимаю — этот труд не пустяков, но слишком стало много                       на земле ремесленников, надо, чтобы больше                      было мастеров! За Иуду от стыда сгорает осина, Магдалина кается не у его ног… Воспитай, мастер, моего сына, чтобы он смог,                           чего — не смог бог! И не ради славы            или жизни сытной — все равно веки накроют пятаки, но чтоб твой сын, мастер,                                  своего сына к моему сыну                  привел и ученики! Воспитай, мастер, моего сына! Пусть под тобой не треснет земная кора. В мире будут люди,                          в людях будет сила, пока будут в мире                       мастера! 1981 Плавление бронзы Памятники зеленеют. Патина — их седина. Стамбульскому нищему в шапку бросил звезду аллах. Скажите, кто в жизни не скомкал ни одного блина? Время идет, даже если стрелок нет на часах. Время не мама, чтобы повязывать шелковый бантик. В мастерской на Сретенке мы плавили бронзу. Можно было выпить ведро и сразу стать памятником. Но пили мы соответственно московскому морозу. Если бы я бросал по монетке везде, куда хочется возвратиться, мне бы понадобилось несколько миллионов. Лучшее в мире занятие — кормить с ладони жар-птицу. Чем она кормится? — словом каленым. Видали, что получается, — бабы пекли блины, а вышли часы — на угол каждому перекрестку. Я награжден медалью за освоение целины. Но думаю, будет правильным отдать ее Маяковскому. Я бы хотел вернуться в ту сретенскую мастерскую, где неизвестный скульптор льет бронзу и мы — кружком. Боже, как все-таки люди напоминают простую формочку для отливки карамельных петушков! Все, что мы с вами делаем, это — плавление бронзы. Ищите позы сообразно жизненному стилю. Все отольется вам — слезы, грезы и розы, главное, чтобы бронзы для головы хватило. Не будьте паиньками, но не создавайте паники. Жизнь, как щегол в форточку, порх — и вы готовы. Все мы формы для памятников, формы для будущих памятников. Будьте готовы к этому, будьте здоровы! I98I Песня всадника Непостижимо, что мы — не вдвоем. Холодно мне у чужого огня. Ревность по доме твоем,  ревность снедает меня. И, несравнима с клеймом, душу мою раскаля, нежность по доме твоем, нежность снедает меня. Скажем: добро, что тряпьем я тебя не заменял. Верность по доме твоем, верность снедает меня. Не серебром — ребром я заплатил за тебя. Душу не продаем, хоть покупателей — тьма. Ревность не рубят мечом. Нежность не выжечь огнем. Верность не купишь рублем. Правит любовь конем. 1981 "Я тебя не перенес на руках"… Я тебя не перенес на руках                        через семь мостов — я их сжег, потому что они не к тебе вели. До седьмого неба выросли семь костров, лед растаял, и по реке пошли корабли. Мне сказала жизнь: — Поди туда, не знаю куда… — Я пошел туда и принес ей то, не знаю что. И года мои были — соленые невода, где обломки радуг             тяжелые рыбы                              высекали хвостом. На причалах стояли женщины.                         Я им рыбу отдал. Четверть века я море пахал, и столько же лет «нет» мне слышалось в каждом полуночном «да», пока я не услышал «да»                           в твоем полуденном «нет» Все, что я имел за душой,                                я тебе на коленях дарил И наполнились смыслом                             штормовые мои двадцать пять И слетались из будущего перелетные календари из ладоней наших чистую нежность клевать… 1984 Семья Я по ночам касаюсь твоего лица губами моей матери, руками отца. И радость в тебе светится и распускается губами твоей матери, глазами отца. А дочка, забот не зная, смотрит цветные сны. У нее твои губы. С ума сойдут пацаны. К ней кто-то, сирень ломая, однажды потянется губами своей матери, руками отца… Не спутать губ материнских или отцовых глаз. Целуемся — как целуем явивших на свет нас. Это моя матерь (губы мои точь-в-точь) отца твоего целует и благодарит за дочь. Да жаль, что послать невозможно  ни голубя, ни гонца туда, где молчат губы матери и руки отца… 1981 "Ты за него принимала других"… Ты за него принимала других, двери ему отворяла. В каждом из них,                   в каждом из них только его искала. Вот он стоит на пороге твоем. Ты замираешь… Что ж ты его                не увидела в нем — душу и дверь запираешь?.. I982 Дочка Одни хотят собаку,                        другие — леденца, а эта девочка хочет отца. Бродит вроде слабого алого цветочка: «Дядя, скажите, я — ваша дочка?» Бьется эхо детское сирым голубочком:  «Я — ваша дочка? Я — ваша дочка?» Что же ты, молодчик, вечный студент, собственной дочке отвечаешь «нет»?.. 1981 "Увижу тебя — обо всем позабуду на свете"… Увижу тебя —                  обо всем позабуду на свете, и сердце рванется в сирени, где ткут соловьи свою сумасшедшую песню                                   о саде и лете, которую мы понимаем как песню любви. Увижу тебя —                   мои руки окаменеют, судьба оборвется, падучей звездой ослепя. Меня отпоют соловьи —                               они это умеют. Мне можно уже умирать — я увидел тебя. Увижу тебя —                  словно враз разгадаю загадку серебряного соловьиного словаря. А мальчик чернильный                        тугую натянет рогатку и камешком острым с восторгом убьет соловья. Уже до инфаркта дошли соловьи.                                    до предела, полсада, полмира, полжизни посеребря. Увижу тебя — задохнусь,                  и ты спросишь: «В чем дело?» Да в  том то и дело, что я уже вижу тебя… 1981 "Птицы тебя принимают за птицу"… Птицы тебя принимают за птицу. Дикие розы — за ликую розу. Кошки тебя принимают за кошку. Скрипка считает своею сестрою. Как в тебе все это может вместиться — кошка играет на скрипке, а птица, севши на розу, поет? Я не пойму, и никто не поймет. Ты мастерица взлетать и кружиться, — значит, ты — птица. Ты перешла мою жизнь, как дорожку, — значит, ты — кошка. Ноют в душе золотые занозы, — дикая роза. Боль усмиряешь, спасаешь от крика, — значит, ты — скрипка. Я ничего в тебе не понимаю, дикую розу для кошки срываю, в скрипке пусть птица гнездо себе вьет. Я не уеду на красном трамвае, только пусть вечно, меня исцеляя, скрипка играет и роза цветет. 1981 "Я спросил одного долгожителя"… Я спросил одного долгожителя: видно, часто судьба награждала его чудесами сплошь неожиданными. Он ответил мне: «Долгожданными!» Жизнь с застенчивыми ужимками, как крестьянка пред горожанами, продает на развес неожиданное,  под прилавком держа долгожданное. И, в стремлении жить безошибочно, понимаем, что, как ни странно, долгожданное — неожиданно, неожиданное — долгожданно. Жил я, счастье свое не высчитывая, ворвалась ты, не предупреждая, ослепительно неожиданная. А глаза у тебя — долгожданные!. Может, это и не положительно, по судьба ведь не упреждала… Я готовился к неожиданному, а дождался всего долгожданного. На костры свои беды сложите. Зря вы страждали, зря дрожали?.. С добрым утром тебя, неожиданное.  С днем рождения, долгожданное! 1981 "Возьмите горсть земли"… Возьмите горсть земли и возле сердца спрячьте. Меж сердцем и землей невидимая нить протянется сквозь все преграды, неудачи и родину в душе поможет сохранить. Возьмите горсть земли, а сможете — возьмите курган, Сапун-гору, библейский Арарат… Не дайте их сгубить и сердцем заслоните. Вы сохраните их, они — вас сохранят. Мой сан-францисский друг,  пока не стало жарко, пока не поздно, нам пора в сердца вместить ты — западное, я — восточное полушарие. Быть может, землю так сумеем сохранить. 1983 Звездочка По деревне пойдешь — на всех избах звездочки, а в окошках матери — светлее лампад. Что не возвращаются сыновья да дочечки? Очи проглядели —                    душами глядят. Пол-Европы обойди — большаки да тропочки. Что за небывалый здесь был звездопад? — обелиски подняли горячие звездочки, а под ними — косточки бессмертных солдат… Сколько тебе лет,                          маленькая звездочка? Как тебя по имени, тихая звезда? Это где видано —                  изба пуста, как гнездышко… Э то где слыхано —                   мать — сирота… По России пойдешь —                         звездочки, звездочки… Легче идти по Млечному Пути. Больше звезд не надо, хватит с нас, господи,  места нет свободного на груди… 1983 «NON EXEGI MONUMENTUM» Поэма Если бы я любил отечество одним граном меньше, то уже погиб бы. Г. С. Батеньков «Себе я не воздвиг литого монумента» — так с горькой иронией перефразировал строчку знаменитой тридцатой оды Горация выдающийся гражданин, декабрист Гавриил Степанович Батеньков. Если Державин и Пушкин просто варьировали «Памятник» Горация, то Батеньков, оглядываясь на свою жизнь, решил эту тему с горьким откровением и смелостью, вероятно не думая, что и жизнь его, и его стихи — в том числе эти — пусть с опозданием, но будут восприняты потомками как Памятник. И даже горестное автопризнание не сможет убедить никого в обратном. Герой Отечественной войны 1812 года, человек большого гражданского таланта, высокой чести, глубоких знаний и явного поэтического дара, Г. С. Батеньков был значительной фигурой среди декабристов, он был реформатором, то есть относился к разряду главных врагов самодержавия — мечтал об отмене крепостного права, о введении конституции. Двадцать лет одиночки в Петропавловской крепости и еще пять лет на поселении в Томске — вот вехи трагического пути Г. С. Батенькова. Его спасла Поэзия. Уже после освобождения он переносил на бумагу, восстанавливая в памяти, написанное в камере-одиночке. После амнистии 1856 года ему было позволено вернуться в Европейскую Россию, он поселился в Калуге, где и умер в возрасте семидесяти лет, прожив на свободе всего семь лет. Стань Батеньков поэтом еще до Восстания, он наверняка был бы причислен к поэтам-декабристам, таким, как Рылеев, Кюхельбекер, Одоевский, Глинка, Катенин… Но он пришел к поэзии в заключении. Долгие годы его стихи были неизвестны, Батеньков-поэт существовал как бы отдельно от Батенькова-декабриста. Но всякая несправедливость имеет предел. В 1978 году в издательстве Московского университета вышла книга А. А. Илюшина «Поэзия декабриста Батенькова». В этой книге не только исследование, но и стихи. Автор книги, на мой взгляд, точно определяет его место в российской поэзии: «Батеньков — одно из важнейших «звеньев», которого остро недоставало для того, чтобы возникла реальная связь между двумя гениальными экспериментаторами: «Тредиаковским и Хлебниковым. Благодаря его творчеству становится ясно: бесконечно многообразная русская поэзия знала, наряду с хорошо известными нам типами поэта-трибуна или поэта-мыслителя, еще и тип поэта-экспериментатора». Любимый глагол Батенькова был — «искать». Дух реформатора сказывался не только в государственном, но и в словесном. Стихи его драматичны, гражданственны и по своей лексике современны. Это поэт удивительный. Хочется, чтобы его знали больше, прежде всего — молодежь. Хочется, чтобы появилась его книга. 1 Себе я не воздвиг литого монумента      Г. Батеньков Не в памятнике суть.                       Все дело в пьедестале, который — жизнь. Кто как ее сверстал,  таков и пьедестал.                           Вы кенарем свистели  иль Время, как трубу, вас поднесло к устам? Не зря на пьедестал                          кладут потомки розы. Так, вулканически вознесены, все памятники                     сохраняют позы времен, которыми они порождены. Какой же монумент                    быть должен у поэта, который двадцать лет по тюрьмам прострадал?! Он скажет:               «Non exegi monumentum» — и обезглавленным оставит пьедестал. Иль, может быть, судьба,                               распоряжаясь жизнью, в литье колоколов его металл дала. Сыра земля, изложница-отчизна,  как горестны твои колокола… 2 Я твой поэт. Г. Батеньков На Невском тот же фарс, и форс витрин и взглядов — все желают. Еще гулять не вышел Нос, но Уши и Глаза гуляют. «Что, сударь?» — Ухо повело. «Куда вы, сударь?» — Глаз мигает. Мороз, тепло, темно, светло — они проспект не покидают. Летят пролетки в никуда. Ботфорты. Шляпки. Эполеты. Но почему в толпе всегда заметны русские поэты? Взойди, Полярная звезда,  на этом небе низколобом, свой потаенный свет, звезда, отдай сердцам — не телескопам. Свети, звезда, играй, рожок. Идя дорогой милосердья, все, кто к Рылееву зашел — как заглянул в бессмертье. Того лишь нет, что под запрет уже попал и прежде выслан. Но раз он русский был поэт, он мог считаться декабристом! 3 Я русский. Гордо бьется грудь при имени России… Г. Батеньков «Если б исчезли в России взяточничество и лесть, чтобы в полную силу торжествовала Честь, если б исчезла тупость, которой у нас не счесть, дабы всеми поступками руководила Честь, если б исчезло чванство и угнетающий класс, какое бы государство было тогда у нас! (Так он думал, идя к Рылееву. Ангел в небе кого-то ждал, и на левом крыле его индевела звезда.) Вранье, что русский характер такой и такой народ. Это его оглупляет! Это его крадет! В косности костенеем,  правду зовем клеветой. С каждым царем темнее день над моей страной. Как ты еще не исчезла в слезах и потоках вранья, священная и бесчестная, страна родная моя?! Откуда такие силы — от бога или сермяг? Можно исчезнуть всему, но России нельзя никак!..» 4 …Но Петропавловская крепость все так же над Невой стоит. Ее не разрушают грозы, ее не прожигают слезы. Г. Батеньков Пылью архивной испачканный, через барьер времен крепости Петропавловской низкий кладу поклон. Крепость Петра и Павла? Крепость Пера и Правды! Хотел самодержец пухлый, уверенный как петух, сломить свободных духом. Но здесь закалялся Дух! «Бумаг не давать!» — едва ли сей мерой сдержать уже. Да чем же они писали? Душой! На чем? На душе! Из этого заточения вышло столько страниц мечтательного освобождения —  не с чем сравнить! Летели к потомкам дальним, свободой озарены, слова многострадальные многострадальной страны. И лучшего для поэтов не было той порой, чем этой писать, этой  правдолюбивой иглой! 5 Янис Петерс — латышский Дельвиг, как декабрьский понедельник, мрачновато сказал: — Погоди, я недавно об этом писал,  вроде как у тебя украл, ты хотя бы переведи. Над поэмой сижу до рассвета, явно чувствую — пустота  без главы, написанной Петерсом. Перевел. Стало все на места: Высоколобы декабристы. Холодный меч луча блестит… На письменных столах поэтов свеча пока еще горит. И светом собственным распято, своим лучом ослеплено, стоит восстанье на Сенатской, и мрак пророчит воронье. Державна тьма в дворцовых люстрах, а свет даруется свечой. Зимой замерзнут аксельбанты, но плуг свое возьмет весной. И от листа, где стонут рифмы, исходит столько новых сил, И верность жен еще волшебней, чем если б царь освободил. Надежды горестный бубенчик, едва забрезжит белый свет, звенит над женами опальных. Но для любви опалы нет. Под мехом кружева замерзли, дорога дальняя лежит, и как фиалочка, Россия в холодных пальчиках дрожит… 6 Давно полна сынов полезных Россия, мать полубогов. Г. Еатенькое Лебедь, Мотора, Гуд, Буревой и Божий глас[1 - Лебедь Мотора, Гуд, Буревой, Божий глас — старинные названия колоколов.], чей это звон по-над Невой  перекрывает вас? Где так согласно благовестят? Чья это звонница? Пятеро над Петербургом висят. Звонница — виселица! Пять по России лучших умов — в роли колоколов. Пять напоенных свободой сердец — царь им звонец. Да как ни нова, как ни бела звонница, а не смогла выдержать их:                лишь подняла — рухнули колокола! Но услышала светлую весть Русь, и глуха и нища… Это у русских действительно есть смертью —             благовещать! 7 Помыслив о Друзьях далеких, гляжу на точки звезд высоких. Меж ними тьма, меж нами тьма. И здесь зима, и там зима. Г. Батеньков На снегу медвежий след. Ходит рыба подо льдом. —    Как зовут тебя? —    Поэт. —    А за что тебя? —    За то… —    Сколько отбыл? —    Двадцать лет. —    Еще сколько? —    Пять годков… —    Ты чего хотел, Поэт? —    Чтобы не было рабов… На снегу, как на сукне непорочной белизны, карты царь сдает стране — сплошь бубновые тузы! Этих каторжных тузов он картежными зовет. Да не дремлет глаз царев —  вдруг бубновый туз пойдет! На снегу бубновый туз кормит хлебом снегиря. Страшной связкой красных бус на Руси тузы горят! На снегу сидит снегирь, на груди горит заря. —    Как зовут страну? —    Сибирь. —    Я хочу домой. —    Нельзя. 8 …И качается от всякого ветра. Батеньков «Царь, ты дурак».                   Царь его посадил, а он яблоню в Петропавловке посадил. На бог знает каком году сумасшедшего заточения чудо-яблоня не в бреду зацвела — словно к освобождению. Он дождался ее плодов — это были адские яблочки. Но ночами на хрупких веточках звоны слышались колоколов! И стояла она, золоченая, столь смела, что, пожизненно заключенная,  колоколила в колокола! Даже в штиль,           при полном безветрии, не молчали они, разбивая безверие в добрые дни! А один надзиратель молоденький, видно, стать не успел подлецом, черенок ее на свободу под шинелью            пронес танком… 9 Ужель еще я человек? Г. Батеньков От меня отреклись все, кто мог. Дан мне, господи, силы! Но уже отказался и бог. Я пишу из могилы. Начинаю слова забывать. Меркнет разум, и кровь остыла. Да была ль у меня мать, или сразу — могила? Умирать — это забывать. Время словно остановили. Дайте лебедя увидать — я прошу из могилы. Закололся бы ржавым гвоздем, только что-то не допустило… Умер я или только рожден? — я лежу в колыбели могилы. Тем же самым ржавым гвоздем, той же силой, что заслонила, арестантским моим пером я пишу из могилы! А прислушайтесь — «арестант» — слово будто перебродило, получается — «ренессанс». Это слышно только в могиле. Возроди меня, воскреси! Ты одна меня не забыла. Для Поэзии на Руси нет могилы! Ты отверзла свои врата, тело выпрямила, дух вскормила. Словно кончилась слепота. Я пишу из могилы! 10 Был одержим одною страстью — Служить добру сверх меры сил. Г. Батеньков Тихая моя,               молчальница моя златоустая с невысказанными глазами, спасибо,          что нас наказала                          со всею щедростью русской. Кланяюсь в пояс тебе, родина, за наказанье! Забитая, испитая, но никем не испитая, неуловима,             неистребима души твоей тайна. Нашими испытаниями                         ты себя испытываешь. Облегчи, господь, тебе испытанья!  Родина, родина!                         Мы твой снег окровавили, словно в Грамоте твоей подчеркнули красным ошибки,               которые государи твои не исправили. Прощай, родина, и во веки веков здравствуй! Генерал-губернаторы с повадками фельдфебелем, пьющие кровушку вместо чернил чиновники… Родина, родина,                 какая ты есть, лучше бы тебя не было! Рожи застят лицо твое,                            кланяюсь тебе в ноженьки. Хорошо, что это выпало нам.                                       Мы стали заслоном тем, кто не скоро,                    но все же придет по нашим следам красным. Ты не расслышала нас, но вслушайся в их Слово! Тебе и неведомо — какой ты можешь стать прекрасной! 11 Переселюсь из бездны в бездну, сто раз умру, сто раз воскресну, начало сопрягу с концом… Г. Батеньков Державный ангел на столпе Александрийской и столпник Даниил, жизнь обративший в жердь, не спорю — простоять непросто,                                            но простите — попробуйте сидеть! Попробуйте писать, не обольстясь бессмертьем, попробуйте писать, когда нельзя дышать, попробуйте прожить,                           не создавая монумента, и этим монумент                         невидимый создать! Дыра в Истории                   равна дыре и Пространстве. Другого способа на белом свете нет — залить дыру металлом, и представьте — появится в Пространстве монумент! Я знаю, что стихи                   надежней монумента, но все-таки отлейте из руды! Переливать колокола несовременно, тем паче —           яблоня дала                            нормальные плоды! 1980 II Созвездие отца и матери 1 …И в небе стало светлее на две звезды, две звездных, две черноземных отверстых версты нас разъединили — и не помогут цветы. Счастливы лебеди, мимо тебя пролетая, Матерь Звезда невиданно голубая, все, что ни делаю — светом твоим поверяю. Перед зеленым, строгим светом Звезды Отца не заслонюсь, не спрячу ночного лица — разве пристало колосьям чураться жнеца? В небе нет времени, не существуют стороны света, звезды не знают зимы, не ведают лета, только к земным своим детям тянутся светом. Певчая птица ловчей не станет уже никогда, но остается матерью — матерь, даже если она звезда,  и отцом остается Звезда Отца — навсегда. Кончится время ночное, мы повторимся. Но покуда мы бьемся над разгадкой земной красы, Матерь Звезда дрожит — хватит ли у земли для меня материнства, и смотрит Звезда Отца — какой я земле сын… 2 Волчьи ночи пригодны скорее не для поэтов — для конокрадов. Я две звезды у неба выпрашивал, стал за меня березняк на колени. Что тебе — мало, небо скупое, Лебедя, Девы и Ориона?.. Дай унести две звезды с горизонта. Иму душою, да не рукою… Матерь Звезда со Звездою Отца… Видно, живые звезд недостойны, и остаются пустыми ладони, словно пустые глазницы слепца. 3 Миллионы звезд — высоко, только две звезды — глубоко: не упали в душу — вошли, как два взгляда в меня вожгли. Видит око, рука неймет. Я о двух звездах звездочет. Днем втроем мы смотрим с портрета. Я звено между ними, связной. Но никакой нет                  возможности встретиться, кроме как                стать звездой… 1979 Оберег Подвели к вековой березе, посмотреть велели наверх, где просвечивал красной слезкой древний камешек-оберег. Где взяла ты его, береза? Меж космических вех журавли его, что ли, сбросили? Расскажи, оберег! В 41-м горела Псковщина и стонала святая твердь, но, поруганная и беспомощная, не хотела она умереть. Шла на запад колонна пленная, бабы с девками шли. Где прошли их ноженьки белые — там рдяные цветы взошли. И одна из тех псковитянок упросила конвойных зверей, чтобы ей разрешили оставить на березе ее оберег. Его мама носила и бабушка, а давным когда-то давно — как рассказывал дед —                    его батюшку уберег на Бородино. Забралась она, светловолосая, на вершину, где соловки, оберег надела березе: «Ты мне родину сбереги!..» Щелкнул немец из парабеллума, и слетела она навек окровавленной птахой белой… А над ней висел оберег. Время к горю радость примешивает. Ты, береза, и ты, человек,                          не забудем расстрелянных, не забудем повешенных этот страшный наш оберег. Постою у березы, беретик молча скомкаю.                    Век наперед не снимай, прошу, оберега, чтобы родину оберег. Пусть поют соловьи немыслимо, листопады пускай и снег, и Россия            на дереве жизни — красный камешек-оберег. 1978 Ангелина Не важно, что спина бела, — спиной я к печке прислонился. Ни разу — хоть не застудился — не требовалось так тепла. Труба гудит, дрова трещат, душа отозвалась теплыни. Охотники у Ангелины по-ангельски на печке спят. (А волки пестуют волчат.) — Что, Ангелина, жизнь твоя? —    Что жизнь моя?                            Что было — сплыло… На памяти одно — рубила дрова да эту печь топила, там не дрова — там жизнь моя. (Дом Ангелины — теплый кров застигнутым в ночи метелью. Я здесь живу уже неделю. Отогреваюсь.) —    А… любовь? —    Пыла любовь…                        был и залеточка. Пора стояла золотая — ходила я в невестах летчика, счастливая и молодая. Прилетал мой голубочек из-под самых облаков, да военный «ястребочек» отобрал мою любовь… (Вижу фото на стене — молодая, с белым бантом, Ангелина с лейтенантом.) —    Не достался мне… Войне… Замерзала, вся душа леденела… Всяко было. Молодость свою сожгла — печку письмами топила. Печку письмами топила, все глядела на огонь, все глядела, как горела моя первая любовь… Ангелина, Ангелина, если б все наоборот! Да судьба неумолима. Печь гудит. И жизнь идет. Ангелина, золотая, жаль, что красок и не взял — я б волшебными цветами печь твою разрисовал, чтобы знала, Ангелина, цвет нездешне голубой, а не только розы дыма над заснеженной трубой!.. 1972 Кэтрин Гилмор В Ольстере, Ольстере, Ольстере девочка родилась. В маму стреляли монстры. Пуля в ней прижилась. Что моя лирика, господи,  если такое в Ольстере? После такого со звездами наедине оставаться совестно. Совестно, совестно перед звездными цивилизациями! Что же вы сделали, взрослые, в Ольстере? Было ли это на свете и сколько еще будет, чтоб нерожденные дети мать заслоняли от пули? Вырастет девочка Ольстера, спросит ее любимым: «Что это — оспинка?» — «Нет, это меня убили…» Живи, девчушка, посмертно! Такое в мире бывает, но дети, как и поэты, к счастью, неубиваемы! 1977 Дневники Ведите дневники, не будьте простаками.  Равно как рыбаки, удите дни за днями. Веденье дневника не требует таланта, хотя похоже на гранение брильянта. Не корчите судью над временем вчерашним, пишите жизнь свою, все, что сочтете важным. История души любого человека не может жить в глуши Отечества и Века. Нельзя солгать на час —  зачтется все посмертно. Слагаемая часть истории столетья — дневник, где сплетены сильней, чем корни, даты. Во имя седины пишите вашу правду. На чердаке найдут и отряхнут от ныли, прочтут, замрут, вздохнут и скажут: «Люди были…» 1971 Кольцо Маяковского Выйдешь на Маяковке — капли на проводах, словно цветы в упаковке — женщины в дождевиках. Циркульный Маяковский, как соотносите вы радиусы глобуса и любви? Жил-был, говорят, человечище, авторитетно басил… Да золотое колечко на безымянном носил. Там — более, чем на супружество, болью для губ по бесконечной окружности буквы — ЛЮБ. Читайте, как вас учили: слева — направо, или взгляд уподобьте сверлу, выходит одно — ЛЮБЛЮ… В одном виноват он — колечко такого размера, что из нашего человечества не может носить никто. В таких до сих пор нехватка. На этом я закруглю, поскольку летит по экватору немеркнущее ЛЮБЛЮ. 1974 Начало Пять градусов тепла. Мимоза в целлофане. Столешников опустошил твой кошелек. Тебя не знают здесь, тебя не целовала фортуна никогда — ты юн и большерост. Столешников? — скорей, по тону перебранки, Скворешников назвать годится, например, так произносят лишь скворцы да итальянки вальсирующее «эль» и праздничное «эр». В искусстве нет чинов и не бывает лычек.  Вгони-ка переулку под ребро кинжальную строку — и заработай кличку за нищету и дар — московского Рембо! Мир падок на весну, что кот на валерьянку. Прекрасен твой кортеж — нечесаные псы. Снимай, Столешников, снимай с плеча шарманку— разбухшие от медной музыки часы. Весталка юная в муслиновом Мосторге, неосмотрительно высмеивать любовь — все улицы уже ему целуют ноги асфальтами — сквозь дыры мокрых башмаков. Ты знаешь хорошо — нет Музы кроме Музы. Погасло фонарей дешевое драже. И как бильярдный шар, подрагивая в лузе, просвечивает мир в твоей душе! 1975 Ночлеги у друзей Судьба поэта, как всегда, заносчива… На раскладушках,                 надувных матрацах, скитаясь по друзьям в моих мытарствах, какие ночи я провел,                      какие ночи! Какие сны дарила мне вокзальная скамья!                На Белорусском как спалось! Я, видно, проглотил земную ось,  иначе бы сломался,                              разбазарился. И каждый раз, минуя Белорусскую, монетку оброню, чтобы никто, как молодость моя                в заштопанном пальто, не просыпался голодно и грустно. Ночлеги у друзей —                          на стульях и кушетках, на стареньких шинелках, тюфяках… Пускай считают,                         что мы ходим в чудаках, зато мы светим              дальше, чем прожектор. Какой же должен я в себе                               найти источник света, когда, еще не знача ничего, я спал                 на письменном столе поэта, укрывшись            жарким замыслом его! 1982 Два стихотворения с одинаковым началом I Ночью лежа на спине, лицом к звездам,    я понимаю — как я вас люблю,    я перекатываю во рту,    как дети — карамель,    три сладких слова:    я Вас люблю,             я люблю Вас,                        Вас я люблю… За что? — если бы меня заставили глотать       раскаленные угли, я все равно       не сказал бы — за что. У меня       не было времени спрашивать себя       об этом — так сразу я Вас полюбил.       И когда я вижу Ваше лицо со слезинкой       на щеке и одновременно с улыбкой,       я ничего не могу Вам сказать,       потому что не понимаю — Вы теряете       улыбку или перестаете плакать,       и три слова царапают мою гортань       и душу — я Вас люблю. Что еще Вам       сказать — Вашей улыбающейся слезинке? Я, наверно, похож на заводную игрушку,       повторяющую одно и то же. Может быть,       когда-нибудь полюбите и Вы меня.       Но сейчас не об этом. Сейчас о том,       что, шурша мокрыми от росы джинсами       в прожженном звездами свитере,       я взбегаю по скрипучим ступеням       и в комнате, заваленной черновиками       моих стихов и романов, я обнимаю старый, пахнущий листопадом, глобус       и повторяю, прижимаясь щекой к       Тихому океану: я Вас люблю, потому что нет у меня другой возможности       обнять все Человечество, похожее на       капризного ребенка, улыбающегося и       со слезинкой на щеке, и сказать:       «Я Вас люблю. Все будет хорошо.       Утро вечера мудренее…» 2 Ночью, лежа на спине, лицом к звездам,       я понимаю, что       Галактика мала, как зоопарк,       где Лев не трогает Тельца,       Стрелец не целит в Козерога И Дева мочит рукава в ручье, прикармливая Рыб… Общайтесь со своими созвездиями,       смотрите в них, как в зеркала. Не бойтесь       выходить в открытый космос —       лежите ночью на спине, лицом       к звездам… Я спрашиваю всех земных наместников Неба —      куда девается тот свет созвездий,      под которым мы рождены? Почему      внутри человека темнеет, разве звезды      перегорают, как электролампочки? Я видел Человечество — его лицо Прекрасно,       звезды изгоняют из души темноту,       в левой руке — любимая с детства       скрипка. Но смычок, где смычок —       почему в правой руке вместо смычка       бомба?       И ни то, ни другое не бросить. Вместо соло на скрипке — соло на бомбе? Концерт, на который у каждого есть билет? Богу — богово, а бомбе — бомбово? Человечество,               сколько вам лет?! Мало музыки в мире — это чувствуют звезды. Музыки мало,                  потому и покалывает                  сердца звездный зрачок. На деревьях рек раскачиваются                  городов человечьи гнезда. Невозможно представить,                  что не найдется смычок. 1981 Младший лейтенант Вегин 1 В Словакии, на окраине маленького городка, под красными плитами гранита лежат три тысячи наших воинов. Над каждой плитой — звезда. Зеленые залпы сосен не гаснут над могилами… Снег мешает прочесть имена. Гранитные плиты забинтованы снегом, Тишина и Свобода — цветы на этих могилах. Скомкав шапки в руках, мы проходим вдоль обелисков. Звезды, звезды, звезды… Имена под снегом. Что остановило меня именно перед э т о й плитой? Я смахнул шапкой снег и увидел бронзовые буквы на красном граните: «Младший лейтенант Вегин П. В.» И только прочитав в третий раз, я узнал свое имя… 2 Это не воображенье — правда врезана в гранит. Как Твардовский подо Ржевом,  я в Словакии убит. Над собою над убитым, не имеющий наград, я стою, а на граните: Вегин, младший лейтенант. Смерть солдата, жизнь поэта совмещаются в одно… Или мне за землю эту дважды умереть дано? Я не помню этой пули, окровавившей в бою стриженый висок и тулью лейтенантскую мою. Я не помню этой смерти, но гранит одно твердит, что я в двадцать лет —                          во цвете лет —          в Словакии убит! Совпаденье? Оплошали! Это ж надо так совпасть, чтобы жить на полушарье, за которое смог пасть! Из всего, что я имею, одного не отобрать — то, что я уже умею за Свободу умирать! 3 Когда мы влетели в окопы,                                      когда в рукопашной себя окровавила кровью чужою пехота, мы знали,           что следом за нами растерзанной пашней идет,            засевая бессмертием землю,                                                 СВОБОДА! Я пули не помню,               я смерти не помню —                             последним был грохот меня обогнавшей                                   разгневанной роты, летящей в седьмую атаку, —                                 и следом пресветло по мне          и всему полушарию —                                поступь СВОБОДЫ… 4 Елисейские поля. Прага… Вена… Познань… В обелисках земля — звезды, звезды, звезды… На дорогах запыленных,  площадях, в лесах зеленых,  как на полевых погонах, звезды, звезды, звезды… Оттого среди окопов несгибаемо стоит младший лейтенант Европа и в мои глаза глядит! Мирно в мире. И лежат по Европе тыщи храбрых к лейтенанту лейтенант — вроде грамоты охранной. Снег синеет. Лес гудит. «И звезда с звездою говорит…» 5 Мосгорсправочная Маруся, пролей свет. Сбился с ног. На тебя молюся — есть иль нет? Тридцать лет почти что Победе. Тридцать лет неделимым валетом — лейтенант и поэт! «Что вы, родственники?» —                                 Маруся золотой поправляет браслет. …И язык не повернулся ей ответить «нет»… 1973 Хлеб 45-го года Бабы били спекулянта, обладавшего талантом хлеб из глины выпекать. Сверху — корочка румяная, внутри — глина окаянная. Кто сумеет разгадать? Не забуду вкуса глины — вкус обмана и могилы. Сила правды, сила зла бабьи кулаки сплотила. Он лежал, и глина, глина, глина из него текла… Те года уже далёко, но такие хлебопеки, к сожалению, живут в нашей прозе и в поэзии. Это страшно, а не весело. Где вы, бабы? Где ваш суд? 1978 Дом с нарисованным сердцем На левом углу дома было нарисовано сердце. Кто нарисовал, когда и зачем — не знаю. Я дружил с этим домом с первого класса до первой моей любви. Угол Халтуринского и Обороны. Все ли прохожие замечали, что у этого дома есть сердце? Ночами я слышал, как оно бьется. Мне кажется — оно повторяло сердцебиение моей матери. Зима — лето, зима — лето, зима — лето, седина… Чем дольше живу, тем больше мне хочется нарисовать на рубахе сердце. Мелом — как у того дома, чтобы люди не забывали, что у них есть сердце. И у меня, между прочим. Только теперь понял, что мой дом однажды попросил кого-то из мальчишек обвести мелом его сердце… Жизнь прекрасна, но удивительна. Когда бессонница качает меня на своих руках, я думаю — не болит ли светлое твое сердце, и мысленно прижимаюсь (хоть я и не доктор) к теплой кирпичной стене, мечтая услышать, как оно бьется. Как ты там? — дом с нарисованным сердцем… I98I Латышские пастухи Янису Петерсу На селе горланят петухи. Пастораль — что надо: на лугу разгуливает стадо и белоголовы пастухи. Дуют в дудку? Нет. Дуют водку? Нет. Множат с девками грехи? Нет —           читают пастухи! Хорошо на траве немятой с Шопенгауэром или Кантом и закладывать               листик мяты на странице,                где непонятно. За негромкие пятаки гимназисты шли в пастухи — подсобрать за лето монет, заплатить за университет. Торопливо латышское лето. Боги к просьбам глухи… Композиторами,                      поэтами становились те пастухи! Вспоминая свое пастушество, находя листик мяты в томах, понимали они,                 что, по сущности, оставались они в пастухах. Но одно — когда в поле млечное за тобою стадо идет, а другое —           когда доверчиво за тобою идет народ… 1979 Уральские отдохновения Комментаторы! Души и Времени,  мы колдуем над уральскими пельменями, а на улице четвертый день метелица колобродит, словно белая медведица. Под веселое пельменное кипение  продолжается дискуссия о Времени: …Время — вьюга без конца и без начала, что пороги и эпохи заметала… …Время — племя? Время — бремя? Время — темя, то есть медленное наше облысенье?.. …Может, Время — это вымя? Его млеко из молекулы вскормило человека… …Мы жокеи, и летит гнедое Время, только стремя не теряйте, только стремя… …Время — семя, утверждаю как ученый, урожай его — мальчишки и девчонки… …Время — пламя, выраженье лиц необщее — это свойство его длительного обжига… Мы сидим в избе, три черта и три бога, а метелица ревет, четверонога, и глядит на нас морозными глазами наше Время — бремя, племя, стремя, знамя… 1978 Возвращение крыла Это я, без вины виноватый, возвратился в мой город горбатый. За спиною счастливо дрожат два крыла — наподобье заплаты, вызывая тревожные взгляды. Я привык, что мне в спину глядят. Две сестры — андалузские очи. Обниму их, как собственных дочек, отразимся втроем в мостовых дождевых. «Не бедны — не богаты, слава богу, что вы не крылаты. Я наказан одни за троих…» Улыбнется лукаво Галина, и Татьяна на спящего сына мне укажет — рванусь поглядеть и замру: у мальца розовеют крылышки — словно спит соловейко, обреченней пожизненно петь! «.Может, доктора вызвать, отрезать?» Бесполезно, скажу, бесполезно, эскулапы хотя и хитры, но нет средства, чтоб вывести крылья.  Если б резали, если б рубили — позазубрили бы топоры. Уж такого мы племени роду. И за это мы платим по счету в неудачах, в долгах, как в шелках, и мешает для жизни семейной лебединый ли, соловейный наших крыльев раздольный размах. Ничего нет сильнее на свете окрыленных людей. Сила смерти потягаться с крылом не смогла, и над маминой ранней могилой проросли светоносною силой два ее незабвенных крыла… 1976 Дом доктора Чехова Что за дом? Словно шхуна кверху дном! Что за стиль? Кто «комодом» окрестил? То ль дворец,             то ли ларец, то ли форт,                 то ли торт.  Терем —          в стиле новых мод… Кто в тереме живет? «Доктор Чехов. Дом — комод». Пусть русский стиль в архитектуре подобен розе в лопухах, но русский стиль в литературе — душа и двери нараспах! Когда от боли баба воет, не можно двери запирать. Когда народ от горя стонет,  как можно душу затворять? И в чем он больший врачеватель, судьба еще определит — как доктор               или как писатель осознающий — ч т о  болит? К одним — с пером,                   к другим — в халате. Глаза закроешь, а в глазах  все бьется в долгой лихорадке страна на снежных простынях. О, только бы хватило жизни суметь помочь, суметь согреть… Отчизна ведь всегда — отчизна, а не палата номер шесть. Звонить в любое время.                             Доктор, быть невозможно не у дел. И если не бывало тока, звонок — он все равно звенел! И, почитай, со всей России, других не ведая дорог, приходят            робкие больные и долго           давят на звонок… 1979 Подледный лов Сидят       у лунок                  мужики, черны на ледяной эмали, поймать пытаясь на крючки, что они в жизни проморгали… 1980 "Человек с поцелуем на левой щеке"… Человек с поцелуем на левой щеке по Столешникову идет. Улыбается и застывает в рывке нецелованный встречный народ. Может быть, подойти и спросить: «Не печет поцелуй ваш на левой щеке?» Только он отвлечен, словно он звездочет, с поцелуем на левой щеке. Это первый из новой породы людей с поцелуем на левой щеке. Значит, будет весь мир через несколько дней с поцелуем на левой щеке. Человек с поцелуем на левой щеке. А навстречу ему идет с поллитровой бутылкою в правой руке неуверенный пешеход. Он руками всплеснул и разбил об асфальт то, что было в правой руке. Победил человек — это подлинный факт — с поцелуем на левой щеке. Издается приказ помер семьдесят пять —  в рукомойнике иль в роднике никогда, ни за что не отмывать поцелуи на левой щеке! В завершенье приказа семьдесят пять парню, девушке иль старику, получив поцелуй, сразу же подставлять, подставлять вторую щеку! Баллада о потерянной новогодней секунде 1979 года Остановите часы на секунду! Празднична, бесшабашна, светла, наша планета что-то напутала, где-то секунду перебрала. Сверьте часы по времени звездному — выйдет в секунду опереженье… Чтобы украсть миллион —                            сотни способов, но невозможно обкрадывать Время. Год на секунду не должен быть меньше,  как ни тасуй. У телескопа смеется женщина: «Это ведь меньше на поцелуй!» Остановите часы на секунду — завтрашний Лорка где-то стоит, жизнью своей заслоняя республику. Может быть, пуля не долетит… Остановите часы! На секунду! Не укорачивайте тишины, чтобы друг другу улыбкой сверкнули две страны. И, километры на счетчик мотая, в космосе черном светла и легка, наша Земля —                  как сачок у ботаника — ловит секунду-мотылька. Звездное время — не только поэтам. Кем бы мы ни были по труду, надо, распахивая планету, Чувствовать землю,                  но видеть звезду! 1979 "Вот и осела земля на могиле отца"… Вот и осела земля на могиле отца, и стрелки травы показывают полдень. Или полночь? Спроси звезду. Спроси траву об отце. Скажи траве о себе. Чем набухло сердце, что не дает спать разуму — все скажи траве. Скажи отцу. Эти зеленые перископы земли когда-нибудь поднимутся и над тобой. И пусть будет кому спросить траву о тебе. 1973 Из грузинской тетради Ты сердца обрывать научилась у сборщиц гранат. Я моргнуть не успел —                         не заметил, как сердца лишился, Я умел говорить о любви, а теперь разучился. От разлуки слова что кофейные зерна горчат. Ты мне снишься уже сквозь лебяжьи московские снеги у подножия Джвари сидишь со звездой в волосах, ты не слышишь меня —                             у тебя мое сердце в руках, ты смеешься и сердцем раскалываешь орехи… 1978 "Что ты плачешь у Петровских ворот"… —    Что ты плачешь у Петровских ворот? —    Мой возлюбленный скоро умрет. —    А с чего ты взяла, что умрет? —    Напророчил таксист-идиот. Ночью ехала я от него, поцелуями обожжена, от возлюбленного моего — я счастливей была, чем жена. Он отвез меня, денег не взял, он скривил мефистофельский рот: —    Я счастливых, как ты, не видал, но любовник твой скоро умрет… Через год возле тех же ворот тормознет тот же клетчатый черт: —    Что, красавица, прав ли я был? —    Лучше б умер, чем разлюбил… 1979 Пьеса Приезжал полухмельной, плакал до рассвета: «Нету света за душой, понимаешь, нету! Ты не думай — я не трус, у ее портрета похмелюсь и застрелюсь, только света нету… Словно лампочка в душе яркая светилась, да в другой патрон уже, глядь, перевинтилась…» Что же тот, кому везло, ходит словно нищий? Говорит:           «Я жил светло, а теперь — темнища…» Чудеса вы, чудеса, гаревое дело. …Вскинет женщина глаза: — Я перегорела… 1978 Художник из Антверпена Б. Жутовскому Люблю тебя, Питер Мужицкий! Кто жизни и смерти ужимки так выразил на холсте? Сограждане жили по Босху, но кисть понимал он как посох - с ней посуху и по воде. Мужицкий? — зато не дворцовый, не купленный, не фарцованый. Той кличкой народ наградил за то, что во дни непогоды немодное платье Свободы он моды превыше ценил! Антверпен в далекие лета был явно достоин мольберта, он жил и не прятал лица. Бузили аркебузиры, тузили купца, ворожили посредством воды и кольца. Возможно ли это на скрипке — наряды, гримасы, улыбки,  колдунья в объятьях костра? Сыграйте, над Шельдой балдея, как головы лицедеев раскачивались на шестах! Как правильно вы полагали, в Антверпене, как в балагане, имбирем пропахла парча, но меж ветчины и овчины был, к счастью, всегда отличимый художник от палача. Так здравствуй, отверстый Антверпен, в своем непотребном отрепье, в камзоле с узорным шитьем! Коллеги мои и калеки, мы — эхо о человеке, зачем — позабыли — живем. Кто выдумал кисти и краски, сей дьявольский способ огласки того, что внутри и вовне?! Антверпен — отпетый натурщик с Безумною Гретой, бредущей с ножом в мастерскую ко мне. Когда избивают младенцев, ко лбу приложить полотенце — навряд ли поможет. Одни есть способ не помешаться: на кисть и перо опираться да углем угрюмо водить. Так здравствуй, подобье балета, где в кордебалете скелетов Смерть хвастает бусами слез! Жизнь — не Вавилонская башня, а вороненая пашня, и вспашет ее только гез! Мы — гезы? Да здравствуют гезы! Звени, колокольная бронза, я чашу свою осушу. Я слезы свои утираю, я краски свои растираю, я геза сквозь слезы пишу… 1974 Классические розы …как хороши, как свежи будут розы… И. Северянин Крик розы срезанной —                      «Похитили! Похитили!». И пес вступается за розу, разъярен. Ах, ангелы — заступники, хранители! Через забор! Прыжок — и я спасен! В шестнадцать лет я был влюблен трагически. Слов не было.                Мне не хотелось жить. Я думал — можно розою классической все, что в душе творится, объяснить. Из всей сухой провинциальной прозы тогда меня тревожило одно — как хороши, как свежи будут розы, заброшенные мной в твое окно. Но нету сострадания страдальцу. Забылся голос твой и цвет волос, но до сих пор не позабыли пальцы тех роковых, классических заноз. К чертям высокий слог!                  Я мог бы снова через забор, за розой, на рожон! Но я теперь все чувства прячу в Слово. Вы замужем. Розарий разорен. 1980 Прощальный романс Любимая, что с тобою?.. Любимая, что с тобою?.. Любимая, что с тобою?.. Какая стряслась беда? Уходишь — как умираешь, уходишь — как умираешь, уходишь — как умираешь.  Любимая, не умирай! Вниз — лестницей винтовою, вниз — лестницей винтовою, вниз — лестницей винтовою уходишь — едва видна… Любимая, ты ослепла? Любимая, ты — ослепла? Любимая, ты ослепла! Последний шаг. Тишина. Свеча моя, ты погасла… Свеча моя, ты погасла… Свеча моя, ты погасла без ветра, сама собой. А свет твой со мной остался, а свет твой со мной остался, а свет твой со мной остался, как солнечный детский шар. Ты есть — но тебя нету, ты есть — но тебя нету, ты есть — но тебя нету. Кончилось колдовство. Прощаю тебя, прощаю, Прощаю тебя, прощаю. Прощаю тебя, прощаю. Прощаю тебя. Прощай. Уходишь — как умираешь… Вниз — лестницей винтовою… Любимая, ты ослепла… Любимая не умирай… Свеча моя, ты погасла… А свет твой со мной остался… Ты есть — но тебя нету… Прощаю тебя. Прощай… 1977 Свет Уходя, оставлю свет в комнатушке обветшалой, невзирая на запрет правил противопожарных. У любви гарантий нет. Чувство ведь — не корпорация.  Уходя, оставьте свет в тех, с кем выпало расстаться. Жаль, что неизбежна смерть. Но возможна сатисфакция — уходя, оставить свет. Это больше, чем остаться! 1977 Конец декабря Ты по снежному городу, светловолосая, шла и глаза мои, словно собак, за собою вела. Но кончается все: сигареты, декабрь, игра, и зрачки опустели, как собачья пуста конура. Как футляры без скрипок, на степах некстати висят  зеркала без твоих отражений. Декабрь. Арбат. За стеною Гамбринус живет — антикварный сверчок: скрипка въелась и плечо, из руки прорастает смычок. Я громаден и прям, будто выпрямленный горбач! Так сыграй что-нибудь на мотив моей грусти, скрипач Переулочный снег. Переход. Каллиграммы следов. Пара глаз за тобою — вернее породистых псов. Но ты входишь в метро — и они попадают впросак, потому что в метро не пускают собак… 1975 Кинороща Ал. Александрову Эта роща березовая                     снималась в кино. Широкоэкранная роль ее сводилась к тому,       чтобы мужчина и женщина светились — им по роли                друг без друга темно. Что ты, роща, наделала,                      что натворила! Уже седьмой дубль запороли! Да такая, видно,                   березовая светосила, что любовь получилась                    сильней, чем по роли! Они убегали в глубь рощи                         от съемочной группы и благодарно гладили березовые стволы, и такими словами                      зацветали их губы, что повторить                перед камерой                                 их не могли. Что мы значим                    без таинственной власти над нами березовых рощ                   или светотканной Нерли? Нету разницы где —                       в душе иль на киноэкране, но без них не умели,                          а с ними — смогли. Я и сам не пойму,                          что это со мной такое,  будто душу осветила береста, и теперь немыслимо —                         как это не с тобою? А я уже на это и надеяться перестал… 1976 Каретный ряд Я не нашел, не нашел ни одной пятипалой сирени в том беспризорном, ознобном, промокшем саду. Дождь из Эллады примчал и полощет в Каретном ряду. Это смешенье времен, это дождь месит время, как глину, путаница дождевая вчерашних событий, сирени,                                                              сегодняшних лиц, острые шутки таксистов заимствованы у возниц. Минуло время карет или время не вышло каретам— это не главное. Дни наши схожи с балетом — нынче танцует Одиллия, завтра — Одетта! После вчерашнего ливня еще я не высох, не высох. Время горячей сиренью стоит за спиною. Я тебя сравнивать с ливнем не стану — останься собою. Видишь, скажу, я в сирени погиб, как в лавине, видишь, скажу, я промок и, ко всему в довершенье,  я не нашел без тебя ни одной пятипалой сирени… 1973 "Возьми за руку, сербияночка"… Возьми за руку, сербияночка,  выгни бровь — куда катится жизни яблочко, как там ладится любовь? Что всерьез, что понарошку, как на льду, сводя с ума, начертала на ладошке фигуристочка-судьба? Заплачу цыганке трешку, всю судьбу заполучу, а потом еще немножко —  всею жизнью доплачу… 1976 Формула весны Ты шла как формула Весны, и все тебя решали и, оборачиваясь, выдыхали свой ответ. Но даже если вместе взять холсты, стихи, скрижали, не вытанцовываются ответ на белый свет. Чему равны твои глаза, чему равна улыбка? Смешно, чтоб тайна рук и ног была как дважды два! Стал гением, кто допустил,  ища тебя, ошибку — решив, что он решил тебя. А тайна все жива. Я знаю двух учеников, приблизившихся к цели. Их гениальные холсты — как бы черновики решений формулы Весны. Волшебен Боттичелли, он бы решил, да стал плести антихристу венки. А в Петрограде голодал всемирно неизвестный Филонов Павел — комиссар, сменивший пистолет на кисть. Он формулу Весны  решительно, но трезво решил. А чем точней ответ — тем сказочней секрет. Флоренция и Петроград хранят нам две шпаргалки. Но я им предпочту тебя, а формулу Весны решить и будущей зимой не будет нереальным, раз гениальнее любви нет в мире новизны! 1930 "Собака, гитара и я"… Собака, гитара и я — какая большая семья! По волнам житейских забот гитара в дыму папиросок — как шлюпка, в которой плывет Любовь — молодецкий матросик. Зачем ты взлетаешь, душа? Зачем полуночной порою  след женщины ищет, шурша, собака бубновой листвою? Неужто нам плохо втроем? Мы есть вопреки фарисейству, а женщину если найдем — погибнет святое семейство. Она уведет, уведет… Ведь женщины этим владеют. Допустим, собака возьмет гитару, но спеть не сумеет. Давайте уж лучше втроем… Но вновь соблазняет загадка: гитара твердит о своем и тянет по следу собака… 1977 Под занавес лета Под занавес лета,                       когда уже песенка августа спета и кажется — выпадет решкой вечернего солнца монета, вдруг вспыхивает семидневное Бабье Лето, как семь сердоликов сентябрьского браслета! Хохочет крылатый мальчонка с колчаном и луком, рискуя свалиться с потешного велосипеда, он женщин пронзает,                         как будто опилочных кукол, пернатой стрелой!                           Чем отравлены стрелы — известно Поэтам. Наглец белокрылый, он не выбирает объекта — что школьница, что жена страхагента, без промаха бьет, и его откровенное кредо: все, кто не подходит под занавес жизни —                                             под занавес лета! Чего не сумела Весна — совершит Бабье Лето. На счастье нет вето. Так выдумана la vita, что нашей судьбы мы не можем предвидеть кульбита. Я жил вроде смерда — вошла ты и вместо ответа вплела в свои волосы жизнь мою светлою лентой. Сентябрь листопадом наполнит кисеты.                                        Под занавес лета понятней душа и осыпана звоном брегета земля, на которой мерцают таинственным светом художник с певицей, студентка в объятиях студента, кассирша с таксистом, трубач и солистка балета — все, кто наповал стрелой возрожденья пробиты, одной на двоих —                            словно Мастер и Маргарита… 1974 Оптимистическая баллада С вопросом «Как жизнь?»                                   возникнет разиня, как водолаз. Отвечу ему, разине: «Спасибо, не удалась…» Мольеровскою улыбкой прикрою в который раз, как рецидивист улику — «Спасибо, не удалась..». Не лгите пред снегопадом! Припомнить пора опять, что лучший способ скрыть правду — это ее сказать! Но все-таки, снеже белый, как это ни тяжело, не надо,           не переделывай жизнь мою набело. Я пел — если только пелось,  но все же — не удалась, в сравнении с тем, что хотелось сделать и спеть для вас. Не ерничаю, не дурачусь: Мне тридцать седьмой год! Я в ваших глазах удачник, а в собственных — наоборот. Вы видите то, что сделано,  я — то, что хочу для вас. Простите мне самонадеянность. Спасибо. Не удалась. Хотел соловьем прославиться в березняке людей, да бас помешал.                   А вам нравится, что басом поет соловей! Когда я — метр семьдесят восемь, в гроб лягу — метр семьдесят три, поэты тяжелыми розами приколют крылья мои. Я командируюсь в чистилище! Но прежде скажу как смехач, что жизнь — это дробь,                    где удача — в числителе, а знаменатель —                для неудач. Покорнейше извиняйте, что все делю пополам: с собой унесу знаменатель, числитель останется вам! 1976 Над крышами Поэма Эта поэма начата во Флоренции в дни убийства Роберта Кеннеди. Трагическая гибель Альдо Моро и события в Италии, связанные с борьбой против неофашизма, вернули меня к работе над ней. Мои герои — современные Ромео и Джульетта. Написанная в форме монолога главного героя, поэма показывает одиночество молодого человека, его конфликт с лживым обществом и попытку подняться над этим миром, взлететь и сохранить спасительную любовь. За эту дерзость взлета и превосходства мир крыш смертельно мстит окрыленным Ромео и Джульетте… Как хочется, разворачивая газеты, видеть снимки счастливых влюбленных вместо снимков гневных демонстрантов и, слушая новости, узнавать, что похищен не Альдо Моро, а какой-нибудь редчайший цветок. Мир крыш, к сожалению, представляет другие примеры — Че Гевара, Мартин Лютер Кинг, Сальвадор Альенде, Альдо Моро. Страшно думать, что этот список может иметь продолжение. Жизнь, пробудившая поэму, пока что не меняется с изменением чисел в календарях. Рвануться и вымахнуть! —          над крышами, рыжими дымными черепичными крышами,          над суетой, что гнездится под этими крышами,          над нищими духом, над богатыми нищими,          над бывшими, над настоящими, дальними, ближними,          над биржами, над пивными копчеными днищами,          над пьющими, над оплеванными, плюющими,          над бьющими бывших любимых,                                        над клянущимися, клянущими — рвануться и вымахнуть любою ценой, но только откусить от голубого яблока неба! Нет, Флоренция, видно, и о твой воздух не опереться крылами, можно дышать, но невозможно взлететь. Твой воздух, некогда густой, разбавлен криками газетчиков, клаксонами автомобилей, гитарами, плохими копиями Боттичелли, шепотом гадалок, кинорекламами, анонимками, оставляющими яркие следы,                                    как краденые поцелуи. Можно дышать, но невозможно взлететь. Тяжело машут во мне легкие — мои внутренние крылья. Черные монахи спешат схоронить заколотое ржавым ножом сердце. Жарко. Крылья обвисли, голодными близнецами тащатся по мостовой, на них наступают модные каблуки. Сотни вывесок «Удаление зубов», ни одной — «Удаление крыльев». Горбатый антиквар на перекрестке продает пару старых дуэльных пистолетов: они лежат валетом — красивые  символы смерти — в округлом футляре красного бархата, как рыбы в кровавой проруби. Купить и вызвать на дуэль из зеркала собственное отражение? Ножницы женских ног, переходящие улицу, отрезают меня от моих миражей. Разноцветное мороженое продается на выбор — как мнения в парламенте. Можно дышать — но невозможно взлететь. Город уходит под крыши, как рыбы уходят под воду. Дай поцелую лапу, пятнистая дворняга моей надежды! Иди в поводыри к кому-нибудь другому. Выпьем, Флоренция, на помин крыльев моих, за упокой близнецов моих, умирающих с голоду. Сегодня двери кафе — как двери в рай. Вина, девушка, вина! Чистого, как чистота всего несбывшегося, крепкого, как опора, которой нет, вина, глоток вина из красивой бутылки, что у вас за спиной… Что у вас за спиной??? Должно быть, от жары я спятил, предсмертный бред — я перегнулся через стойку и схватил сияющий за ее спиной мираж, и в тусклых зеркалах крыльев моих отразилось искаженное болью лицо. «Оделась ангелом вчера на карнавал, домой вернулась — хрупкий нимб сняла, но только не снимаются крыла. Весь день хожу, стыдясь людей, зеркал… Отрезать думала — ступила пять ножей. Как ледяная веточка весной в стакане распускается листвой, так проросло мое папье-маше…» Дрожь прошла по моим крылам, как по спасенным самоубийцам дрожь первого вдоха, и мы, сшибая бутылки, под звон погребальный рюмок, вылетели на улицу! Взмах в четыре крыла, но нелегко оторваться, когда карнавальный город пытается заарканить или просто поймать за ногу Медленно, медленно, медленно. Ритм взлета подобен ритму созревания оливкового дерева. Маски кричат из окон четвертого этажа. Под нами мчится машина, как городская мышь. Не опали крылья о фейерверк, любимая! Медленно, медленно, медленно.. И вот мы уже выше крыш! О, имя твое волшебно! Как крылья тебя заждались! Вместо кольца обручального над городом сделаем круг. Спят в твоих бедрах дети, которые не родились, и нашей крылатой спаренной тенью зачеркнут мир крыш! Над крышами — рыжими дымными черепичными крышами, над суетой, что гнездится под этими крышами, над нищими духом и над богатыми нищими, над бывшими, над настоящими, дальними, ближними, над биржами, над пивными копчеными днищами, над бьющими бывших любимых,                                         над клянущимися, клянущими… О, как трепещут в паутине улиц неопытные мотыльки людей! Прощай, пустая гробница Данта  в церкви Санта Кроче. Нас не боятся птицы, значит, небо нам доверяет. Слышишь — где-то внизу над Европой колокола. О страшное счастье полета! Вокруг невесомо парят воздушные замки — они никогда не опустятся к тем, кто их строил. Воздушных замков великие города. Скоро в небе от них будет тесно. Словно древняя чаша вина, Рим под нами искрится, и в мертвой карусели Колизея, как непрощенные души рабов, преступников и блудниц, фосфоресцируют коты и кошки, и с перебитым хвостом кот по имени Дуче, что нещадно измучен виденьем мышей, беззвучно взывает к прошлому, и его гигантская тень лежит на римском асфальте, как поверженный герб. Спать. Из подсолнухов стадионов вылущились семечки людей. Спать… Немытая нога фашизма пытается напялить сапожок Италии. Спать? Пистолет Африки болтается на боку Земли. Спать? Веретено подводной лодки в глубине Средиземного моря свивает нить смерти. Эй, на Земле, не спите! Самое большое наслаждение сегодня — спать.  Самое большое преступление сегодня — спать. И поскольку нам выпали карты бессонницы и прокричать опасность в ушные раковины городов некому, спи последний раз, любимая, как спят на Земле. В мире не жгут свечей. Спи на моем плече. Скрипка со скрипачом так же родны — плечом. Спи на моем плече, в мире, похоже, тишь. Мир понимает — спишь ты на моем плече, В мире не жгут свечей, спи на моем плече,  как по концам креста спали ладони Христа. Вишни и тополя тянутся к облаку… Мчится внизу Земля с пистолетом Африки на боку… О воздух вдоль твоего длинного тела! О прядь волос на ветру! Любовь — воздушный змей, запущенный в небо мальчиком по имени Случай. Уже так высоко, что голуби мира под нами. Мы летим быстрей, чем летит птица стрелок по кругу часов, вылетаем из ночи, проснись, настигаем вчерашний день Словно против теченья реки, мы летим в обратное время, туда, где можно дышать, где нерасстрелянное небо, где земля не корчится под скальпелем войны. Где-то есть это время,  где можно дышать. Как податливо небо и время — наши беглые крылья, словно белые весла, любимая, загребают года, и минуты прошедшего времени с крыльев стекают. Будьте прокляты, люди нашего времени, будь проклято, время наших людей! Наше счастье под вашими крышами невозможно. Синий воздух сменился зеленым. Мы вошли во вчерашний слой времени. Ты, как русалка, зелено-голубая. Скоро янтарное время тебя позолотит, Но краснеют твои голубые крылья, Я чувствую —  и мои крылья печет. Что за время навстречу течет? О любимая, вместо времени золотого мы крыла погружаем в красное время пожара. Это небо и время, окровавленное великой Россией. Это небо нам не перелететь, в этом небе и времени можно только сгореть. Сотни свастик, как ножи мясорубок или крылья кровавых мельниц, перемалывают пространство, и Россия, защищая свое время, взметнулась до седьмого неба, во весь рост. Это небо и время нам не перелететь. Значит, только в свое разреженное время окуная крыла, нам остается лететь, только          отталкиваясь                        от него, любя его и проклиная, можно его одолеть и обогнать. Значит, не миновать нам с тобой восстаний, смертей, демонстраций небо и время у нас впереди будет засеяно пулями, как страшная пашня. Но ведь где-то есть время, где можно дышать. Обними меня крепче, и будем готовы к поворотам времен. Вновь под нами наша Земля, на которой так трудно дышать. Города. Горы. Границы. Пастухи так далеки, что кажутся библейскими. На одном ветру развеваются пеленки Моцарта и Сальери. И, как Святой Себастьян, пронзена стрелами радиоактивного дождя Испания. Смотри — нам кисточкой машет художник и щурит свои синие цыганские глаза, и отпечаток нас, летящих над крышами, навсегда остается у него на холсте. До свидания, Марк Захарович! О дудочка крысолова в руках Эйфелевой башни! Зови, зови своих железных крыс! Крысы    автомобилей. Крысы    метрополитена. Крысы    пушек. Крысы    снарядов. Крысы    миноносцев. Океан. Радиограммы Европы и Америки как перелетные птицы над нами. Затонувшие триста лет назад фрегаты, набитые золотом, виднеются в глубине. Если бы подводные лодки охотились только за ними, я был бы спокоен за Землю и за тебя. Как я не люблю эти новые буквы в древней письменности морей! Птицы, устав от полета, садятся на палубу авианосца, и летчики забывают о своих  реактивных распятиях. Наше время отличается ото всех других прежде всего тем, что ни в одно море не брошена бутылка с запиской о беде, На волнах житейского моря безвыходно и безнадежно качаются люди, как бутылки, в которых запечатан крик. Уже Америка видна сквозь облака. Она похожа сверху на песочные часы,  но города Америки — шахматные доски: белые играют против черных. Любимая, дальше не стоит снижаться, тех, кто над крышами — крыши не любят. Крыши Лос-Анджелеса под нами, как переплеты детективных романов. Крыши    и    крысы. Крыши    и    крылья. Крыши    и    Кеннеди. Крыши    и    кровь. Кеннеди в спину, нам ли вдогон, так или иначе, но в нас промахнулись — попали в него, в него промахнулись — попали в нас. Восьмая пуля, проскочив мимо его виска, уже охлаждаясь о синеву, прожгла наше спаренное тело. Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем… Неотличима кровь наша от крови Кеннеди. Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем… Падает Кеннеди. Всегда есть в кого разрядить пистолет. Тех, кто над крышами — крыши не любят. Хочу простить Земле и не могу. Простим с тобой друг друга и простимся. Целую кровь на крыльях твоих. Спасибо Флоренции за карнавал, окрыливший тебя, за страшное счастье полета, во весь размах расстрелянных крыльев, прощай! И если судьба захотела прервать наш полет, отбросим возможность спланировать, приземлиться. Любимая, стоит разбиться за то, что летали,  разбиться о крыши и крыши собою разбить! На крыши, где капельки крови твоей и моей, на крыши, на суету, что гнездится под этими крышами, на нищих, на дальних, на ближних, на пьющих, на бьющих бывших любимых, на клянущихся, на клянущих, на… Прощальное небо. Корявые крыши все ближе. И все же мы были, любимая, слышишь — над крышами! Флоренция — Москва 1968-1978 III Планета Жени Рудневой Поэма Восьмого марта 1977 года решением Международного Планетного Центра малой планете № 1907, находящейся на орбите между Юпитером и Марсом и открытой 11 сентября 1972 года И. С. Черных в Крымской астрофизической обсерватории, присвоено имя штурмана Таманского авиаполка. Героя Советского Союза, павшей в боях под Керчью 9 апреля 1944 года, ЖЕНИ РУДНЕВОЙ. Вскройтесь, зимние реки,                              очиститесь ото льда, чтоб вода с венецианскими зеркалами соперничала, и пускай отразится новоявленная звезда —                           подмосковная девчонка. Стихни, вьюга в Москве,                        уймись, магаданская мгла.. Бог войны — красный Марс и всесильный Юпитер, если наша земля уберечь ее не смогла, вы теперь берегите ее и любите! Вскройтесь, души людские,                               очиститесь от обид, от скопившейся скверны и словесного блуда. Пересохшие души пускай напоит свет звезды Жени Рудневой. Горько, что ты звезда…                              Ни одна из земных не смогла обратить меня из полуночного — в полуденного… На ладони налипла Вселенная, словно смола, Женя Руднева! Вскиньте очи в зенит,                       глазейте, деревни и города в телескопы и с колоколенки! …С неба смотрит новорожденная звезда, а в реке отражается                         синеглазая школьница… * * * Кто станет землей, кто фанерной звездой, кто в граните воскреснет… На войне нету возраста, на войне все — ровесники. В семнадцать лет — школьница, в девятнадцать — летчица, в двадцать три ты станешь планетой. Выбор пал на тебя. И другого у Времени выбора нету. * * * Синие комбинезоны. Парашютный шелк. Небесные амазонки - Таманский авиаполк. Багровые горизонты. Оборванные провода. Как пепельные соты — сгоревшие города. И вместо мужских ладоней в студенческом вальсе —                               лежат голубенькие погоны на плечиках девчат. Как будто юная Родина руки на плечи кладет  и говорит:           — Женя Руднева, кто, если не ты, спасет? — А где-то за горизонтом, куда невозможен полет, журавлик недорисованный в тетрадке твоей живет. Нет силы, что остановит задуманное тобой: мечтала стать астрономом, выпало стать — звездой. «Открою звезду, — говорила, — чтоб свет ее голубой священней, чем «Аве Мария» волшебничал над душой…» Таманская непогода… Начало было светло: звездочка — на погоны, звездочка — на крыло. * * * Знала бы, Женя, как хочется поддаться соблазну творчества и, козыряя образами, доказать, что ты —            одна из переселенок            на другие планеты,            что обитаема звезда твоя серебряная,            хотя, по науке, на ней жизни нету. У меня навалом гипотез.                                 К примеру — круговорот души в природе. Душа не исчезает со смертью. Значит, не умирает                      и наша любовь                                        к Родине. Разве может умереть любовь к Лермонтову, к маме, к Чистым прудам,                        осыпанным листвой?.. Это, с одной стороны, называют бессмертием, с другой стороны —                         стало твоей звездой. Все это относится к тому,                        что человек не теряет,                                           а обретает. Все это дается                   раз в жизни                             и навсегда! ….Наверняка, наверняка она обитаема — твоя необитаемая звезда… * * * Ничто в поэтической речи в сравнение с тем не идет, как падал над черною Керчью горящий твой самолет. Живая — уже неземная, живая — еще не звезда, живая, живая, живая в горящих объятьях креста. Небесная амазонка… Ползет под тобой, склизка, танковая колонна, как сороконожка… Никто уже    не остановит, ничто уже    не спасет бессмертный    твой астероид — смертельный    твой самолет. И где-то за горизонтом  сорвется, словно звезда, журавлик недорисованный с тетрадочного листа… * * * «Доченька моя, звезда, неужели навсегда?..» — мама станет у окна, откуда доченька видна. «Дочь верни, звезду возьми», — обратится она к ветру. «Дочь-звезду верни-возьми», — обратится она к веку. Ветру-веку уступлю, но забьется под рубахой: «Женя, я тебя люблю!» — как на волю хочет птаха. «Женя, я тебя люблю!» — это шепчется листвою, Митридатовой горою  и трамваем поутру. «Женя, я тебя люблю!» — так трубится журавлю меж Землею и Тобою… Напишу звезде записку, в полпланеты расстелю, чтобы было видно близко — «Женя, я тебя люблю!». * * * История права. Года — бальзам на раны. Кровавая трава взросла травой медвяной.  Но лучше бы звезда осталась безымянной, Аукаясь в лесу, веселые земляне вдруг смолкнут, увидав забытую землянку. О, лучше бы звезда осталась безымянной! Остался навсегда солдатик оловянный. И кажется мне — смысл его улыбки странной, что лучше бы звезда осталась безымянной.. Мне свет ее помог — надежнее, чем дратва, стянул дыру в судьбе, как на холстине драной.  Но лучше бы звезда осталась безымянной! Пусть лучше бы Она сынишке синеглазому про оловянного солдатика рассказывала, с вечернею звездой своей судьбы не связывая… И когда            я увидел Ее, на мгновение мне показалось, что это не звезда, не астероид с ослепительным длинным шлейфом, а объятый пламенем самолет — падает,           падает,                     падает на ползущие по нашей жизни танки. 1977 Обняв свои колени Лацо Новомескому Смеркается…                 Обняв свои колени, сижу. Я вместе с братиславскою сиренью, я, вместе с полушарием смиренно вращаясь,           в полночь медленно вхожу. Художники — отмывши акварели, часы не дочинив — часовщики задумались,                обняв свои колени иль уронив лицо на кулаки. Задумчивость — в судьбе у поколенья, и светят перекрестками идей на треугольниках коленей треугольники локтей. Колени в детстве — чтобы протирать… Но в настоящем, будущем, прошедшем, колени,       я хочу вас обнимать, а если преклонять —                    то перед Женщиной! Мы наконец дождались тишины,  и, как даны неделям воскресенья, для размышлений нам с тобой даны колени… Мир навопросил, но                            мы — не калеки. Я пальцы в смуглый узел завяжу. Над чем подумать есть. И есть колени, …Обняв свои колени, я сижу… Братислава. 1966 Аттракцион «Кривые зеркала» Ростов-на-Дону, 1946 год Крив — прямой, прям — кривой… Кривые зеркала парили, как на подрамниках холсты, и две крахмальных поварихи от смеха пыжились, красны. Там, в кулаке зажав билет, прикрыв ладошкою зевоту, один лысеющий поэт глядел горбатым Квазимодой. И посетители пугались когда у вогнутых зеркал одни с ушами-лопухами пятиметровыми стоял. Так вдохновенно он пыхтел, топорща рыжую ушанку, что было ясно — он хотел остаться с этими ушами. А бабушка моя стояла, как над вечернею водой,  и с любопытством созерцала себя — но книзу головой, и я смеялся, как дурак, и стекла смех мой отражали,  когда двенадцать дураков, похожих на меня, дрожали! Но наступала тишина, когда пред зеркалами стоял безногий старшина и балансировал руками. Так было зеркало елейно, что он стоял на двух ногах! Он — ампутированной левой земли касался — в зеркалах! Смотрела бабушка невесело, и мне хотелось в гладь зеркал шарахнуть чем-нибудь увесистым! Но он — стоял! Пехотный старшина стоял, в его глазах слеза дрожала, но ни одно            из всех зеркал его слезы              не искажало… 1964 Сенокос Лесник бородат,           лесник не похож                        на нас, горожан. В лесу бороды чернеют глаза, как два блиндажа. Мы косим траву.                     Рубахи долой!                                     Как спины белы! Спина лесника клеймена звездой. Спина — обелиск! Мы косим траву,                    и коса — за косой,                                    как четверг за средой.  Как трудно стоять по пояс в траве, по сердце в войне! Любимая где?                 Где отчий порог?                           Где преданный друг?  Все выкосила война, как коса. Какой страшный луг! Коса за косой,           трава за травой,                       четверг за средой… Волна за волной, война за войной, вдова за вдовой. Весна за весной,                   седина с сединой,                             с глазами — слеза…  А из партизан идут в лесники — обратно в леса. 1965 В сорок шестом Цыганки сторублевками хрустели, веселые вертелись карусели, аплодисменты фокусник срывал. Ростовский рынок — шельма и шарманщик В дырявые карманы лез карманщик, и кто-то пьяный скрипочку терзал. В том рынке было что-то от Ходынки. Хрипели довоенные пластинки. Шла женщина высокая в слезах. Взывал — купите корень жизни! — знахарь и кто-то соль хотел сменять на сахар, и крест нательный продавал монах. И маленький, как черная дробинка, стоял я, семилетний, среди рынка — средь фокусников, знахарей, жулья. Еще мне соль соленой не казалась, еще со мною скрипка не терзалась, креста не нес, цыганка не старалась, и женский плач касался не меня… 1968 Карусель Мы еще не седые, но для каруселей уже староваты. Что ж нас намагничивает карусель, что же мы седлаем расписных коней, пытаясь повторить собственное детство? Ах, крути-крути-крути, крути весело! Деревянная моя, расписная, песенная! Каждый круг на карусели — это как помолодеть на год — кольца годовые сходят медленно на нет. Карусель — это время обратное. Справа — налево: крутится Земля. Слева направо — карусель. Вот сливаются в одно сплошное кольцо люди, гнезда, березы и твое лицо. С каждым кругом, с каждым кругом мне все меньше лет — двадцать пять,               двадцать один,                            восемнадцать… Ах, крути!.. …Мне восемь, и я работаю карусельщиком, я забираюсь наверх, под карусельный душный парусиновый конус, где на все четыре стороны света, как компас, крест-накрест чернеют четыре бревна, они отполированы нашими ладонями, я вместе с другими кручу карусельную ось, я чувствую себя богом, от которого зависит судьба всех желающих прокатиться на карусели, а вечером я испытываю то же, что мальчики, выгоняющие в ночное коней, и карусель превращается в Бежин Луг… Я мечтал купить себе настоящий — обязательно со звонком! — велосипед, и до сих пор во мне                     смеется смуглый мальчик и озорно язык показывает мне, и я понимаю, что нет никакого Пегаса, что я, пришпоривая,                           сжимаю ногами деревянные бока карусельного конька… Каравеллы. Капитаны. Государства. Города. В палисаднике у мамы вьется хмель. Я ночами ощущаю, как белеет голова. Это все твои проделки, карусель! Я люблю жизнь,                  люблю эту землю — она терпеливо сносит наши чудачества, наши грехи, за которые многих из нас давно бы могли сбросить деревянные кони, но мы продолжаем кружить, как цифры на телефонном диске. Кому звоним? …И встает перед глазами страшным предзнаменованьем медленная-медленная, высокая, как женский плач карусель смерти. Не видел ничего страшней, когда на поворот взамен раскрашенных коней за гробом гроб плывет! Вот они все:              даже страшно по именам, все, до кого не дозвониться, не докричаться, — и при свете падучей звезды я увидел, как, подобно двум                     гигантским шестеренкам, смыкаются, помогая взаимному вращению, карусель жизни — ведущая  и карусель смерти — ведомая. Место соприкосновения каруселей было еще далеко от меня, и, сидя на своем деревянном коньке, я подумал: если когда-нибудь захотят поставить памятник детству, то пусть на самом зеленом в мире лугу поставят пеструю и кружащуюся как юбка ка-ру-сель! Ах, крути-крути-крути, будни-праздники!  Мы — наездники в пути, буквы в азбуке… 1968 Памяти Твардовского Когда Твардовского не стало, и меньше света в мире стало, декабрь воспротестовал — он гневно колотился в рамы и траурные телеграммы с высоких проводов срывал. Хоть знали и предполагали, но худшего не скоро ждали, и сразу съежились, скуля, и показалось — вместе с нами, внутри с замершими цветами, седая съежилась земля. Земля замерзла, не давала себя копать — как будто знала, что он оставил много дел… Простите землю и поймите — ей все труднее на орбите под тяжестью любимых тел. Россия плакала открыто. Была земля ее разрыта. Мерз на морозе березняк. И кто-то выговорил сипло, что территория России давно не уменьшалась так… 22 декабря 1971 г. Петухи Нам петухи велят проснуться и с головою окунуться в происходящее вокруг. Вставай! Рожденье солнца празднуй! Как сердце полушарья, красный кричит шагаловский петух! Приобретенья нашей эры — футбол, метро, милиционеры… А петухи — анахронизм. Но в них таится первородство, они зовут нас к благородству и в этом видят реализм! На всей планете понедельник. Строчит швея. Смеется мельник. Работа — лучший карнавал! Как генерал среди парада, петух кричит, чтоб больше яда не сыпать Моцарту в бокал! Чет-нечет! У кого-то совесть опять не ведает бессонниц, как мертвая, спит до утра. Так пусть вернется к ней дыханье. Ужели мы забыли с вами урок апостола Петра! Сон в руку? Сами виноваты, что есть на совести заплаты, что мы встаем не с той ноги. У жизни торопливый почерк, и, словно школьный колокольчик,  нас призывают петухи проснуться, сбросить одеяло. сопротивленье материала почувствовать — и победить! Во время утренней баллады нашелся только бы крылатый, что не забудет разбудить. И в этом что-то есть святое, что со святою простотою и рядом близко не лежит, когда торжественнее горна во все серебряное горло петух под окнами кричит! 1967 "Мне не пишется, не любится"… Мне не пишется, не любится…                             Неудачи, неудачи… Бит мой туз козырный дамою червей. Если есть на свете луковицы,                             от которых я не плачу, это луковицы суздальских церквей! Я лежу, ладонь касается травы,  как щенячьей неразумной головы. Ты прости — приехал к полночи —                                 за вторжение ночное. Тишина. Глаза в потемках не поймут — то ли кони с колокольчиками                        в августовское ночное, то ль соборы твои белые идут. Звездопад. И к нам с тобой из облаков, задыхаясь, мчит созвездье Гончих Псов. Где-то женщина утраченная…                                 Пусть приснится ей удача… Поворачиваясь, глобус сыплет снегом с полюсов. То ли в землю я просачиваюсь,                                    то ль земля в меня просачивается— мы срастаемся в сиамских близнецов. Меж лопаток, щекоча мне позвонок, струйкой медленной меридиан протек. Мир интимен. Полушария                              ищут полного сближенья. Помню снег — зеленый, синий, золотой… Помню, как регулировщица,                               позабывши о движенье, снег светящийся ловила на ладонь. Так мы все живем меж будущим и прошлым со своей под снег подставленной ладошкой. Мы живем, мы спотыкаемся,                      нас одна качает качка — и пилотов, и поэтов… Ничего! Невозможна реставрация —                              надо просто не испачкать крылья белые, ладони и чело. Обещаю тебе, Суздаль, чисто жить. Обещаю головы не уронить... 1967 Руки Венеры 1 Статуя эта найдена в 1820 году на острове Милосе французскими моряками и увезена в Париж. Когда была исполнена статуя и кто был счастливец, подписавший у ног ее свое имя (Александр или Агесандр, сын Менида из Антиохии на Меандре), какую богиню должна изображать она и какой вид имели недостающие ей теперь части тела, об этом ведутся бесконечные споры, исписано на эти темы много бумаги, предложена масса реставраций статуи, но вопросы эти остаются и сейчас вопросами, j а богиня Милосская стоит каким-то загадочным сфинксом, величаво принимая поклонения всего культурного мира. Проф. Ф. И. Рерберг 2 Прикосновенье женских рук к мужчине равно прикосновенью рук гончара к шершавой глине. Спасибо Маминым Рукам, что тянутся вослед из детства, как в два пречистых полотенца, в них спрячусь,                    чтоб не разреветься от неудач и мелодрам. Я глиной прилипал к рукам тех, кто любил               и кто отталкивал, кто был внимателен,                          кто глух, — они лепили и оттачивали меня —             и подо мной, покачиваясь, свистел любви гончарный круг. Лепившие лицо мое, мне отпечатки ваших пальцев не смыть, мне с ними не расстаться. Но если б не было Ее — безрукой, так светло и просто,  ни пальцем не пошевеля, кто выпрямил бы — из вопроса на восклицательный — меня?! Не приведи ей, жизнь, усталость!  Кто вынянчит тогда птенцов:  и стариков, впадавших в младость, и в старость впавших молодцов… 3 Чудо без рук канувших эр… Мир — это Лувр и 1000 Венер! Все безупречны. Я ошалел: каждая встречная — новый шедевр! Все это глупости. Я не слепой, вижу: безрукости — ни у одной. Все рукотворно. Все на земле трижды покорно твоей пятерне! Эта покорность нас ублажает… Нерукотворности! Руки мешают! Мы ведь не каменные… Молю всех вокруг: вы умейте руками, что умеют — без рук! 4 Покуда восклицанья я ставил на листках, покуда воскресала безрукость в рукавах, мне женщина писала, писала второпях: «…подумаешь, калекша! Истории грехи… Без рук, конечно, легче. А в две руки? Понять ли вам, мужчинам, что в наши дни нам руки для зашиты безрукости даны. Блукая в трех березках, вминая снежный наст, нас ищете —            в Милосских, в нас ищете —                  не нас. Я понимаю — наши руки коротки, и мы Милосских младше на две руки. В рифмованном апломбе мы с нею не враги, но пусть она попробует Венерой —            в две руки!..» 5 Я представил Ее, еще не найденную, в пещере на острове Милосе. Сколько она прожила под землей? Сколько поэтов лишилось стихов о ней? Под тронами, под топотом воинов, под кандальным звоном рабов она была как зерно, и две — еще существующих — руки в два белых побега тянулись наверх, и собственной не ведал мир бедноты… И был ее макетом образ чистоты! Здесь меркнет березняк. Ее не переснять. И не зарисовать. Осталось — постигать! Что Кант или Катон? — ораторы благие… Была пещера — ртом, а языком — богиня! Так это твой двойник земной — твои черты — живет во мне, дурит, богиня красоты? Так, значит, это ты сквозь толщу лет и скалы мне ступни обжигала, богиня красоты?! 6 Молчите, неверы! Я знаю тот клад,           где руки Венеры           безмолвно лежат! Они суверенны. А рядом лежат           с руками Венеры            руки солдат?. Так корни деревьев, пошедших на слом,           веками вдовеют           под материком. Но чтоб не распасться на материки,           мир взят в десять пальцев,           в две белых руки! Довольно придумывать, советы давать…           Не лучше ли руки           свои отыскать? Смешны все затеи. Не смейте копать! А если я в землю сойду, то затем, чтоб руки Венеры поцеловать! 1969 Могила Пиросмани Склоняюсь, Мцхета, к твоему плечу. Я сбился с ног, прошу тебя, как маму, скажи мне: где могила Пиросмани? Могилу Пиросмани я ищу. Ты, лунный медвежонок на бревне, вы, к водопою скачущие лани, где похоронен Нико Пиросмани? — скажите мне. Я сбился с ног. Все спутано. Все скомкано. Как стрелку размагниченного компаса, меня кружит. Я ошалел от буден. Могилы нет. И никогда не будет! Художнику могила не нужна! Безденежны, бездомны, безобидны, приставка «без» и в смерти им верна — они бессмертны, — значит, безмогильны! Но если повстречается сирень, вы к ней чело горячее приблизьте, вы знайте —             это прорастают кисти художника,           худого, как свирель… 1965 Каракумские ритмы  Каракумы,                 Каракумы… Проклинаем рюкзаки! Мы идем по Каракумам, и за нами ишаки. Нас двенадцать робинзонов, нам плевать на горизонт — в Каракумах горизонты закруглились в колесо! Я обуглился, как ящер или доменная печь, я могу —       как спичкой —                       пальцем саксаула куст поджечь! С миражами нету сладу — в миражах вода бежит… Дайте нам по автомату — расстреляем миражи! Но бубновым барабаном Каракум лежит, багрян. Наши ноги барабанят в этот вечный барабан. И невиданным обманом, миражом в тиши песков поплыла под барабаны эта песня ишаков: «…по Каракумам с грустной думой  натощак шагал ишак, шагал, угрюмый, кое-как, пустыня жжет, как сковородка на огне, а по спине гуляет плетка, по спине, вот так веками, ишаками, по пескам возили грузы, доставалось ишакам, меня гоняли, и впрягали, и пешком, и потому меня прозвали ишаком, ах, путь-дорога без дороги нелегка, кто пожалеет хоть немного ишака, на мне, поверьте иль проверьте, столько ран, и бьют по шкуре после смерти в барабан…» Но мы добрались до воды. Мы пили. Нам сводило скулы. И под абстрактным саксаулом легли — ни живы ни мертвы. А я вступил на караул, такой нелепо обязательный. Спит Каракум…                Мой нос, как мул, навьючен           черными                      глазами. 1965 Соло на флейте  Я предан, как правда, я холост, как холст, я шарф твой хватаю, как ящеркин хвост, но ты ускользаешь в московское лето, в звенящую клетку —                      в полуночный дождь, и выслушав всю телефонную ложь,  я черную трубку повесил за это! Как любят поэты — не любят поэтов. И в звездных постелях,                              подобные флейтам, поэты лежат..                     Прибеги, принесись, любимая — мой сумасшедший флейтист! Пускай обожжет твои оранжевый рот мой флейтовый, мой фиолетовый рот! Четыре стены четвертуют поэта. Четыре стены,                   как четыре портрета,  с которых сбежала, не ведая риска, натурщица,              ящерица,                            флейтистка…. И выцвела б музыка в седенький волос, но нас выручает наш внутренний голос — он бьется, как в флейте дыханье флейтиста, и льется мелодия                         чисто-пречисто… Мой внутренний голос — горячая льдинка. Да здравствует тот музыкант-невидимка, который во все неудачи на свете  играет на флейте, играет на флейте! А женщина мокрой Москвою идет. Зеленая ящерка… Хвост отрастет… Но ночью ты вместо коричневой флейты  сжигаешь одну за другой сигареты… 1966 "Эта женщина далеко-далеко"… Эта женщина далеко-далеко, этой женщине живется нелегко. Большерукая, как снежный человек, ждет меня она, наверно, целый век. У нее была тяжелая коса,  звездной полночью наполнены глаза, от таких вот,                от таких вот, как она, было Пушкину и Блоку не до сна. Вот таких рублем задаривал купец — красотою раззадоренный скупец, а ямщик сажал с собой на облучок… Я навек ее глазами облучен! Эту женщину я часто обижал, не сказав ни слова, ночью уезжал, и летела под колеса поездам, как ее слеза —            падучая звезда… По планете я мотаюсь как шальной, забываю эту женщину с другой, мне как мальчику прозрачно и легко…  Но однажды ради той, что далеко, я всем женщинам планеты изменю, на второй этаж взбегу и позвоню и предстану, словно чудо из тумана: — Здравствуй, мама… 1962 Декабрьская метель Для дворника беда — дороги занесло, и дворника метла похожа на весло. Шоферу не везет, автобус без дверей по глобусу ползет, как синий муравей. И маленький цыган в дырявом пиджачке стоит как истукан в прохладном кабачке. С кондукторшей до слез флиртует постовой… Циркач, отклеив нос, несет его домой. Татуирован снег протектором колес. А лес, пронзая снег, торчит как рыбья кость. Среди ночных людей жонглирует огнем метель, метель, метель — невидимый жонглер. Прости меня, прости — в метели городской я не могу постичь твой белый гороскоп. Где раньше ты была, где ты была вчера? От снега ночь — бела, метель в ночи — черна. Но это все пройдет, снег дворник уберет, и, рассмешив до слез, циркач приклеит нос. А месяц — краснолик — над городом повис, как петушиный крик — головою вниз… 1970 Итальянские фрески 1. В Риме теней Риму не спится, Риму неможется, Риму неймется, и Колизей — словно на полном ходу заторможенная карусель! Аппиевой дорогой, сбивая тени рабов, мчатся влюбленные в автомобилях. Спит продавщица цветов, как продавщица цветов в шестнадцатом веке — не различишь, где цветы, где цветочница. Связь между ними не перережут рядом лежащие мокрые ножницы. Кентавром, расчлененным на коня и возницу, под фонарями площади Испании старинный фиакр, фиалками пахнет вода в фонтане Треви, и в каждом, кто в воду бросает монетку, я вижу желанье вернуться к античному, слиться, стать кентавром —                   как некогда конь и возница. И, сидя на остывшем капитолийском камне, я понимаю Рим нынешний как гипсовую маску, снятую с запрокинутого лица Рима бывшего… Конь и возница. Цветы и цветочница. Рим настоящего — в Риме теней. Чем это кончится? Люди и ножницы. Острые ножницы. Возраст людей… 2.Снится Блок Отель «Европа». Нет номеров. Туристы. Топот. Обрывки слов. Философ. Фокусник. Пара калек. Студент из Оксфорда. Циркачка. Клерк. Но в этом месиве мой сон глубок. Как будто — лестница… Как будто — Блок, надо мною, спящим, светлым-светло, склонилось вещее его чело. Слова несвязны — сплошной намек. Помню в две краски — полночь и Блок. Во сне подробностей не удержать, но только помнится — он стал взлетать легко, спокойно, как бы сквозь снег, сквозь стены комнаты, сквозь спящих всех кретинов, гениев, студентов, комиков, над чьим-то гербом, над чьим-то комиксом, над чьей-то вышитой свадебной скатертью — как нечто высшее, что мы утратили, над ложной фразой, над пошлым нимбом, над римским рабством, над рабским Римом, над всем отелем, над всей Европой светло взлетело виденье Блока священным знаменьем высокой совести… Алло, Европа, замедлим скорости, не зря над веком в звездах высоко сквозь сон, сквозь ветки — знаменье Блока. Тот сон вещественен, поскольку Блок, когда исчез, обронил цветок… 3. Десятый круг Пекло адово стоит. Стадион. Чем сегодня угостит марафон? Стадиону — подаянием в ладонь — денди, девочки — подделки мадонн. Вот он, лидер! Мимо литерных рядов, мимо судеб, мимо судей, мимо слов. Смысл жизни — все круги, круги, круги. Смыслишь истину — беги, беги, беги. Если честно — разве это марафон? Если честно — это форма, это фон современный — лепта, времени вина. Это Дант переодет в бегуна, если честно разобраться в хламе цифр,  Уголино, Бонифаций, Люцифер, вы, Франческа, вы, Паоло Малатест, если честно — вы несете прежний крест, прежний облик современного лица, нет Божественной комедии конца, Санта, встаньте, отряхните пыль с колен вон под вами кружит метрополитен, повторяя каждый жест и каждый круг, повторяя то, что лепит в глине друг. Пара адовых немыслимых систем — марафон кружит и метрополитен. Где Вергилий? Ноги — гири. Помоги. Мы живем в десятом круге строже. Под глазами расплываются круги  беговых дорожек… 4. Фонари Флоренции Да, у каждого города свои фонари! Помню пражские… Но во Флоренции фонари — словно реплики в споре фокусника и философа. Только ночью, когда фавориты и филантропы уснут, только ночью, взяв себе провожатым фонарь с перекрестка улицы Смерти и улицы Солнца, только ночью можно понять, что Флоренция — это не город,            Флоренция — это трава,            но ни один кесарь            не смог стать ее косарем! Вдоль по улице Мертвой,               переулком Слепых,               через улицу Красивых Женщин —               к статуе Справедливости! Запах лип флорентийских. Фиеста. За спиной карнавала  целоваться с Фортуной —                большеглазой, длинноволосой — и знать, что следующей ночью она изменит с другим поэтом — большеглазая, длинноволосая… Смысл Фортуны — измена. Свечение — смысл фонарей. Умоляю вас, флора и фауна, когда онемею,  дайте мне судьбу флорентийского фонаря, освещающего перекресток улицы Ада и улицы Чистилища. Бродить Флоренцией — как по небу бродить. При свете фонарей поймешь, что камни,          из которых сложена Флоренция, много легче камней других городов, и как спичечные коробки,                     привязанные к воздушным шарикам, пепельные палаццо,                          привязанные к фонарям, взлетают… Где, как не в жизни, нам, Флоренция, взлетать? Как звук скрипичный — взлет твой чист и легок. Вот так у наших новогодних елок в шарах слепящих — щедрый дар взлетать. Ну что же, кесари и косари так крепко спят, что не понять — кто кесарь, а кто косарь.             А женщина-скрипачка на Понте Веккио играет фонарям. В тени стоит переодетый Данте, я вижу только кисть его руки. Флоренция. Фонарь. Фортуна. Фанты. Смычок моста над скрипкою реки… 1063 Снег на 31 декабря Ну падай, падай, снег. Крути, мой белый, сальто. Двенадцатому месяцу пошел десятый час… Ну падай, падай, снег, — о черные асфальты разбейся, как гимнаст. В шарманке декабря ты — песенка о грусти. Ну падай, падай, снег, на тени от людей  и на самих людей. Тебя сегодня впустят звенящим петушком на готику церквей. Покаты плечи крыш, и у тебя заданье — придать им белизну девичьего плеча. Ну падай, падай, снег,                     сойди в горизонтальность извилистым путем скрипичного ключа. Ты нынче одержим болезнью нумизмата — коллекцию следов перебираешь ты, а я похож на пса, который безвозвратно в метели потерял любимые следы. Ну падай, падай, снег, — в ладони монументов, подслушивая смех и покрывая грех, свидетель чьих-то слез, участник комплиментов, надсмотрщик мостовых — ну падай, падай, снег. Ну падай, падай, снег.                   Мы в декабре бессильны, стоим, заметены, и сыплется на нас — как будто мы часы песочные разбили — двенадцатого месяца одиннадцатый час… Прага, 1967 В том сентябре Марису Чаклайсу В том сентябре оставалось желать,                   чтобы зрелость людей сравнялась со зрелостью яблок,  и притворившись, будто нам не тридцать, а, по меньшей мере, втрое меньше, мы яблони трясли, обламывали ветви, и красные яблоки ставили синие метки на наших лбах и спинах. В том сентябре среди всех зрелых яблок нас было только двое недозрелых. Красивая смерть яблок не могла коснуться нас, поскольку тот, кто не созрел, — не может умереть. Давай запомним себя в том сентябре, потому что через двенадцать месяцев, как мы эти яблони,                   нас, может быть, потрясет или любовь, или неожиданный ветер, в том сентябре… 1969 400 Пушкинских «O» Пушкин в стихах четыреста раз употребил восклицание «0!». Светлей, чем опушки,             чем утром окно, сияют четыреста пушкинских 0! Ах, черный Иванушка!                      Вечера глубок… Разматывай, бабушка, сказок клубов Как искры из огнива,                        так из него судьба высекала четыреста О! На пальцы ему — чтоб любил бесконечно, четыреста звонких венчальных колечка! О снеги! О сани! О ночи! О дни! Как будто четыреста нимбов над ним! II все совмещалось в соленом на вкус, в последнем и в первом, в едином:              о Русь! 1963 "Мельканье трамвая в московской метели"… Мельканье трамвая в московской метели заставило вспомнить мельканье форели… Мы ссорились, губы просили воды, запахли бедою все в мире цветы, и вот, уже вся не моя и ничья, губами к серебряной флейте ручья припала, надеясь найти утоленье, и вдруг ты увидела —                         против теченья, почти незаметна, как пульс на реке, как след от слезы на любимой щеке, как наше последнее примиренье — форель пробирается против теченья! Такие же двое, как мы, две форели… Я спал,          и, мешая цвета акварели, сквозь долгий ручей моего сновиденья — мельканье форели, дрожанье, движенье… Форель устремляется против потока. …А в городе елки и кривотолки о гриппе, о нашем с тобой поколенье, о ссорах семей, о сближенье планет. И только мельканье трамвая в метели напомнит, что жить надо жизнью форели. Сугробное солнце…                    Трамвайный билет… 1969 "Окуни лицо в черемуху"… Окуни лицо в черемуху, как в крутые облака, — полегчает, как легчало, когда женская рука — пальцы с кольцами чернеными — утешала чудака… Как она на помощь шла, как тобою губы жгла, наклонялась над тобою, черной не боясь молвы, над горячей головнею непутевой головы! Как лежала, вся светла, несравнима со звездою, не была тебе женою, но черемухой была… 1972 Скифские бабы Скифские бабы не сеют не жнут. Во поле русском —                  во поле чистом, во поле вопленном —                       во поле скифском скифские бабы Время пасут. Вроде бы по воду вышли —                                        стоят, солнцу подставив веснушки, три великанши и пара близнят. Или они — побирушки? Я не видал по музеям таких. Надо же — потянуло к ним подойти.                  А у всех пятерых слезы катились по скулам! Три великанши и пара меньших Плакали, во поле глядя, как, сыновей проводивши своих, матери в военкомате. Время не существует для них. Остановись, человече, ты хоть прекрасный,                 но все-таки миг, скифские бабы —                       вечность. После сказали мне — это роса, в пористом камне скопившись, стекала… Я бы хотел позабыть их глаза. Ты никогда так по мне не рыдала! Кто еще так на земле одинок? Окаменевшие скрипки —  скифские бабы глядят на восток: «Где наши скифы?» Скифские бабы не сеют, не жнут… Скифские слезы —                   а вдруг не напрасны? может, мужья еще и приплывут с острова Пасхи? Скифская девица, сколько вам лет? …Я возвратился, с городом свыкся. Носит любимая скифский браслет. Что это — мода на скифство? Как же понять мне твои по ночам метаморфозы? — модная баба,            а по щекам — скифские слезы… 1975 "Купание в ручье лесном"… А. Дементьеву Купание в ручье лесном. Цветы и птицы — вся компания. Чудно произносить — купание, скорее — растворенье в нем. Все позабыть — как не дышать. Вода серебряно-свирельна. На свете нету акварели, чтоб эту воду написать. Вода не цвет, а звук, мой друг, и волосы твои, и руки — слагаемые в этом звуке. Ручей тебя включает в звук. Все, нет тебя — лесной ручей плоть растворил, расплавил имя.  Одна душа нерастворима среди кувшинок и камней, она уносится, спешит покинуть перекат опасный, и как плавник ее прекрасный кленовый         красный лист                      скользит… 1973 Волжское В нас что-то есть большое, сильное от бурлаков,           что Волгой синею, согнувши спины в три погибели, шли бечевой когда:-то встарь, нуждой и государем сосланы тащить и у костра под соснами в чужой, неведомой обители упасть              и никогда не встать… Мы тоже из того сословия. Но сами, сами мы впряглись, как баржу трудную, сосновую, тащить поэзию всю жизнь! Мы падаем в сугробы тающие, проваливаемся под лед, но, даже умерев,                      мы тащим со всеми наравне вперед! И зная, что конечной пристани у нас не будет впереди, мы все же,             будущие, признанные, идем сквозь майские дожди. Следы в песок впечатав гордо, неукротимы и сильны, мы перешагиваем годы, как будто камни-валуны..-. 1963 Новогодняя сказка Под Новый год, когда свеча бесстрашно погибала, вдруг ощутил я у плеча тень внука Ганнибала. И сквозь гусарскую гульбу услышал я:                 — Бедняга, вставай, иди, тебя зовут чернила и бумага… О, будьте счастливы, друзья! Мое исчезновенье, прошу, предайте до утра веселому забвенью. Так властвуй, доброе перо, в союзе с Словом, властвуй! Писать о чем? О божестве — о женщине прекрасной! Сосновый привкус тишины всем поровну отпущен… Чернила были зелены, вина и яда гуще. Но мне в чужом дому — пенять на то, что не лиловы? Чем — нету разницы — писать, пусть будет только Слово! Чернила были зелены, строфа зеленокрыла, как будто веточка в снегу зеленая светила. Мое неловкое перо меня так торопила, что я пролил на черновик зеленые чернила. И, растекаясь по листу, залив строфу о счастье, в зелено деревце, в весну чернила превращались, и участились дрожь пера и перебои сердца,  когда возникла из пятна Зеленая Принцесса. Она сказала:              —    Боже мой, спасибо за спасенье! Отныне стало мне душой  твое стихотворенье! Сказав свече:            —    Каков костер! — продолжила:                   —    Спаситель, меня ждет верный Мушкетер, прощайте и простите! И в этот час, и в тот же миг ты руки уронила и красные на черновик пролила чернила! Но сказок ход всегда хитер! И на листе бумажном возник бубновый Мушкетер — веселый и отважный! Он крикнул: —    Горе не беда! Да здравствует свобода! Какая дивная звезда мне светит с небосвода! Я вызволен, я излечен от жуткого раненья, я вашей строчкой извлечен из злого заточенья. Что вас печалит? Я клянусь  любовью к тайной даме — все будет много лучше, чем вы думаете сами. Судьба спасителей порой в руках спасенных — ребус, не представляющий труда. Доверьтесь мне, доверьтесь! Он шляпой красною взмахнул, и скрипнули ботфорты, он как щегол легко вспорхнул и вылетел из фортки. Нет перекрестков в небесах и нету светофоров. Так где же встретились они — Принцесса с Мушкетером? А где хотелось! Где строка рубинового цвета с зеленою пересеклась. И лучше места нету. Там слуху открывался спор скрипичного оркестра, и в вальсе — Красный Мушкетер с Зеленою Принцессой… А на земле шло торжество и целовались маски, и слышалось из-под небес, из стихотворной сказки: «Есть средство ото всех невзгод, его не позабудьте и в Новый год, и в старый год, и в праздники, и в будни — чтоб все у вас шло хорошо, не покидайте сказок!..» И это важно было всем, кто в масках и без масок отчаивался, ликовал, кого судьба любила, кто на бумагу проливал старинные чернила… 1974 Дочери Екатерина, Катюша, Катенька… По нашей земле немолодой имечко, как волшебное яблочко, передо мной. Яблочко, какого еще не видели, будущий ты мой человек, выведи, из XX века выведи — очень хочется в XXI век! 1983 notes Примечания 1 Лебедь Мотора, Гуд, Буревой, Божий глас — старинные названия колоколов.